Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Что ты здесь делаешь? — голос звучит тихо, слишком тихо для той бури, что бушует внутри, — и эта тишина пугает сильнее любого крика.

— Никита, я просто хотела...

— Мне неважно, чего ты хотела, — обрывает он, не повышая голоса ни на градус. — Между нами давно ничего нет. Ты приходишь сюда, к моему дому, распускаешь руки, толкаешь мою жену — и после этого ещё смеешь мне что-то говорить?

— Твою жену? — она пытается усмехнуться, но голос предательски дрожит.

— Это было ошибкой, за которую я извинился давным-давно. Больше не приближайся ни ко мне, ни к моей семье, — говорит он тихо, отчётливо разделяя слоги, и в этой тишине звучит страшнее любого крика.

Кристина смотрит на него ещё секунду — в глазах мелькает что-то похожее на настоящее отчаяние, но она справляется с собой, разворачивается и уходит, садясь в машину, а следом за ней — обе притихшие спутницы.

Никита провожает взглядом уезжающую машину, пока та не скрывается за поворотом, а потом снова оборачивается к Вере — и вся жёсткость в его лице мгновенно тает, сменяясь тревогой.

— Идти можешь?

— Не очень, — признаётся она, поморщившись от новой вспышки боли.

Он подхватывает её на руки, легко, будто она ничего не весит, и несёт в дом, наверх, в спальню, чувствуя, как сердце понемногу успокаивается только теперь, когда она снова в безопасности рядом с ним. Осторожно усаживает её на край кровати, опускается перед ней на колени, внимательно осматривая опухающую лодыжку.

— Нужно приложить лёд. И, наверное, вызвать врача, чтобы удостовериться, что ничего не сломано.

— Сначала я хочу в душ, — говорит Вера, морщась. — Чувствую себя ужасно грязной после всего этого.

Он кивает, помогает ей подняться, ведёт, поддерживая, до ванной комнаты.

— Справишься? — спрашивает он, глядя на высокий бортик с явным сомнением.

— Справлюсь, — неуверенно отвечает она, явно не желая доставлять ему ещё больше хлопот.

— Позови, если что, ладно? — говорит он, отступая к двери, борясь с желанием остаться.

Он выходит, аккуратно прикрыв дверь, и остаётся стоять прямо за ней, вслушиваясь в звуки воды, готовый войти при первом же зове.

— Никита! — раздаётся её голос спустя какое-то время.

Он тут же открывает дверь.

— Я не могу сама, — признаётся она, чувствуя, как щёки заливает румянец. — Помоги мне выбраться из ванной, пожалуйста.

Он входит, стараясь не смотреть прямо на неё дольше, чем необходимо, — но взгляд всё равно на долю секунды задерживается, и дыхание у него сбивается против воли. Он аккуратно подхватывает её на руки, поднимает над бортиком, ставит на пол, придерживая, пока она не обретает равновесие на здоровой ноге.

Их лица оказываются совсем рядом. Полотенце, обёрнутое вокруг неё, ощущается ненадёжной, тонкой преградой, и он чувствует, как воздух между ними густеет тем самым напряжением, что было прервано в Париже, — тогда, в то последнее утро, когда паника разрушила момент, едва он успел начаться.

Он вспоминает данное обещание, начинает отстраняться.

— Тебе нужно отдохнуть, — говорит он тихо, отступая к двери. — Я принесу лёд и...

Она ловит его за руку.

Он останавливается, оборачивается — и в её взгляде читает то, что не нуждается в словах. Молчаливое, но абсолютно ясное согласие.

Дальнейшее происходит совсем не так, как могло бы случиться месяцы назад, в порыве обиды или отчаяния. Никита касается её так, будто боится, что она разобьётся, и с изумлением понимает, что их близость связана только с искренним, взаимным желанием, свободным от всякого страха.

Позже, когда они лежат рядом, её голова на его груди, он произносит вслух то, что чувствует уже давно, но не решался облечь в слова:

— Я люблю тебя, Вера.

— Я тоже люблю тебя, — отвечает она с нежностью. — Но мне правда нужен лёд, — добавляет она через паузу, смеясь.

Он тоже начинает смеяться, поднимается, накидывает рубашку и идёт за льдом, чувствуя, как внутри разливается спокойствие, которого он не испытывал, кажется, никогда в жизни.

* * *

Отцу он рассказывает о случившемся у ворот на следующий день — коротко, без прикрас, ожидая привычной холодной лекции о том, что подобные сцены роняют репутацию семьи. Вместо этого Аркадий Львович долго молчит, глядя в окно кабинета.

— Я никогда не защищал твою мать вот так, — произносит Аркадий Львович тихо, и в его голосе — что-то, чего Никита никогда прежде не слышал: не сожаление даже, а что-то более сложное, похожее на медленное, болезненное признание давней ошибки. — Когда она была без защиты от слов, обстоятельств, моих собственных решений, я считал, что достаточно обеспечивать, устраивать, контролировать ситуацию издалека.

— Почему ты рассказываешь мне это сейчас? — спрашивает Никита, чувствуя, как что-то внутри сжимается от непривычной откровенности отца.

— Потому что кто-то из нас двоих должен наконец сказать это вслух, — отвечает Аркадий Львович, поворачиваясь к сыну. — Твоя мать заслуживала лучшего мужа, чем я оказался способен быть. Я понял это слишком поздно, чтобы что-то изменить, — не потому что не мог, а потому что не хотел признавать собственную неправоту. Гордость дороже обходилась мне, чем стоило бы.

Никита молчит, не зная, как реагировать на эту неожиданную откровенность, — за двадцать пять лет отец ни разу не позволял себе подобной уязвимости в его присутствии.

— Может быть, ты всё же вырос другим человеком, чем я рассчитывал, — продолжает отец, и что-то в его лице на мгновение смягчается, прежде чем снова застыть в привычной сдержанности. — Не хуже. Просто другим. Тем, кто способен на то, на что я сам оказался неспособен.

Это не извинение — Никита понимает это отчётливо, — но для человека, который никогда за всю его жизнь не признавал собственных ошибок вслух, это максимально близко к тому, чем может стать признание.

— Спасибо, — говорит Никита просто, и впервые за много лет между ними повисает не привычное напряжённое, оценивающее молчание, а что-то похожее на хрупкое, но настоящее взаимопонимание.

Он выходит из кабинета, поднимается наверх, где в коридоре его перехватывает мать — судя по всему, случайно оказавшаяся неподалёку от кабинета и услышавшая часть разговора, а, возможно, и весь.

— Он никогда прежде не говорил мне ничего подобного, — произносит Марина Аркадьевна тихо, и в её глазах — смесь удивления и застарелой, тщательно спрятанной боли. — За всё это время он ни разу не признавал вслух, что был неправ.

— Может быть, ему нужен был кто-то, кто покажет, что можно иначе, — отвечает Никита, сам удивляясь тому, как легко находятся эти слова.

Мать смотрит на него долго, и что-то в её взгляде смягчается — та самая гордость, которую она, кажется, сдерживала месяцами, боясь спугнуть его неокрепшую перемену.

— Я горжусь тобой, Никита. Не за отказ от наследства — за то, каким мужем ты учишься быть.

Она обнимает его коротко, крепко, и уходит вниз, оставляя его одного в коридоре с непривычным теплом где-то в груди.

Он находит Веру у окна их спальни, — и думает о том, что, кажется, все тиски, державшие его столько лет, — отцовская воля и собственный страх, — наконец разжались одновременно, оставив после себя не пустоту, а пространство для чего-то настоящего.

— О чём задумался? — спрашивает Вера, поворачиваясь к нему.

— О том, что ещё месяц назад я бы не поверил, если бы мне сказали, что отец способен извиниться, пусть и не напрямую, — говорит он, подходя к ней. — И что я способен защитить кого-то, не превращая защиту в очередной способ контроля.

— Люди меняются, — говорит она просто, прислоняясь к его плечу. — Медленно, но меняются.

— Ты изменила меня, — говорит он тихо, прижимая её к себе. — Не своими словами — просто тем, что осталась достаточно долго, чтобы я успел это увидеть в себе самом.

Они стоят так у окна, глядя на сад, где начинает темнеть, — и Никита думает о том, что это, пожалуй, и есть та самая настоящая цена, о которой говорила мать: не деньги, не положение, а готовность каждый день заново выбирать быть лучше.

31
{"b":"978558","o":1}