— И ещё одно, — добавил отец, будто спохватившись, хотя Никита уже понимал: это не было забывчивостью, это было главным условием, приберегаемым напоследок. — Она никогда не должна узнать истинную причину этого брака. Ни про наследство, ни про мой разговор с Матвеем, ни про то, что тебя вынудили. Для неё это должен быть настоящий брак — не сделка, не жертва, не одолжение умирающему другу. Она и так теряет отца. Пусть хотя бы не теряет иллюзию, что кто-то выбрал её саму, а не решение проблемы. Она должна почувствовать твой интерес и желание создать с ней семью.
— А если она однажды засомневается и спросит прямо? — уточнил Никита с горечью.
— Тогда ты солжёшь достаточно убедительно, — отец произнёс это с той же ровной интонацией, с какой отдавал распоряжения о квартальных показателях. — У тебя есть этот талант, Никита. Ты всю жизнь учился держать лицо. Считай это последним и самым важным экзаменом.
— Мне нужно подумать, — выдавил наконец Никита.
— Думай, — кивнул отец. — Но недолго. Матвею осталось не так много времени, а он очень хочет увидеть дочь на свадьбе — своими глазами, а не с больничной койки, куда его вот-вот переведут окончательно. Свадьба должна состояться в течение месяца.
Никита вышел из кабинета в оцепенении, спустился к машине, долго сидел за рулём, не заводя мотор, — но на этот раз не сумел отсрочить неизбежное дольше часа. Поехал к Кристине уже затемно, за полночь, понимая: откладывать дальше — попросту трусость.
Она открыла дверь сонная, в его старой футболке, которую он когда-то оставил у неё и так и не забрал, — и улыбка на её лице тут же погасла, стоило ей увидеть его лицо.
— Что случилось?
Он не смог ответить сразу — стоял в дверях, не решаясь войти, будто боялся, что стоит переступить порог, и уже не хватит духу сказать то, зачем пришёл.
— Мне нужно кое-что тебе сказать.
Она впустила его, села на край кровати, сложив руки на коленях, — так, будто уже заранее готовилась к плохим новостям, хотя не могла даже представить, насколько плохим окажется то, что он скажет.
Он рассказал всё — про Матвея, про долг, про ультиматум, про свадьбу через месяц. Голос предательски дрожал на каждом слове, будто, произнося это вслух, он окончательно делал происходящее реальным.
Кристина молчала долго. Слишком долго. Потом произнесла тихо, почти спокойно — и от этого спокойствия было ещё страшнее:
— Значит, вот так. Три с половиной года — и вот так, за один вечер.
— Я не хочу этого, — сказал он, чувствуя, как бессмысленно звучат эти слова. — Ты же знаешь, что я не хочу.
— Но ты всё равно сделаешь это.
Он не ответил — потому что ответ был очевиден, а произнести его вслух означало бы признать то, чего он сам ещё не был готов признать до конца: что он выбирает не любовь, а послушание. Не потому что разлюбил, а потому что за двадцать пять лет так и не научился выбирать что-то другое.
Кристина не плакала, не кричала, не умоляла его остаться, отказаться от всего ради неё — и почему-то именно это молчаливое достоинство ранило больнее любой истерики. Она просто смотрела на него, и в её взгляде читалось то, чего он боялся больше всего: не ненависть, а разочарование пополам с жалостью, будто она видела перед собой не мужчину, которого любила три с половиной года, а испуганного мальчика, так и не решившегося вырасти.
— Иди, Никита, — сказала она наконец. — Иди и женись на своей Вере. Только не проси меня радоваться за тебя.
Он вышел из той квартиры другим человеком — если можно назвать человеком то немногое, что от него осталось. В тот вечер внутри него действительно что-то умерло: не любовь, нет, — способность верить, что можно хотеть чего-то по-настоящему и получить это, не заплатив за это чужой болью.
Знакомство с Верой отец устроил уже через три дня — в палате Матвея, куда Никита пришёл в костюме, чувствуя себя актёром в чужой, плохо отрепетированной пьесе. Вера сидела у изголовья отцовской кровати — бледная, измученная бессонными ночами у постели умирающего, — и смотрела на Никиту с той же растерянностью, какую, наверное, испытывал он сам. Матвей, уже слабый, с трудом удерживающий внимание дольше нескольких минут, взял руку дочери и руку Никиты и соединил их поверх одеяла — жест, который должен был бы выглядеть трогательным, а вместо этого показался Никите приговором, вынесенным дважды: один раз отцом, второй раз — умирающим, который искренне верил, что дарит дочери счастье.
В последующие дни Никита приходил в больницу почти каждый вечер — сначала по обязанности, потом, сам не заметив момента, уже и по собственному желанию по большей части. Приносил кофе из автомата на этаже, который она забывала выпить, пока он не остывал; садился рядом на неудобный больничный стул и просто молчал, если ей не хотелось разговаривать, или слушал, если ей нужно было выговориться о чём угодно. Он узнавал её постепенно, урывками — по коротким разговорам между вызовами врачей, по тому, как она держалась, не позволяя себе слёз при отце, и как срывалась потом в коридоре, стоило дверям палаты закрыться. Влюблённостью это назвать было трудно. Но что-то похожее на уважение — настоящее, не наигранное — родилось уже тогда, среди больничных запахов и коротких, урывками украденных разговоров.
Свадьбу сыграли через три недели — скромную, тихую, без того размаха, которого можно было бы ожидать от семьи такого масштаба: Матвей уже не мог выдержать многочасового торжества.
Утро того дня Никита помнит смазанно, будто через толстое стекло — как завязывал галстук перед зеркалом трясущимися руками, как отец, заглянувший в комнату проверить готовность, ограничился одним сухим «Пора» вместо каких-либо напутствий, как по дороге в ЗАГС, расположенном ближе всего к больнице, он несколько раз ловил себя на желании попросить водителя развернуться и просто уехать куда глаза глядят.
Веру он увидел уже там — в простом, но безупречно скроенном платье, которое, как он узнал позже, она сшила почти полностью сама, урывками, в перерывах между дежурствами у постели отца. Она была бледна, держалась неестественно прямо, будто одна только строгая осанка удерживала её от того, чтобы рассыпаться на части прямо там, — и что-то в этой хрупкой, несгибаемой решимости отозвалось в Никите острым, почти болезненным сочувствием, куда более сильным, чем то, что он ожидал испытать в день собственной вынужденной свадьбы.
Матвея привезли в инвалидном кресле, укутанного пледом даже в тёплый день, и он держался до самого конца церемонии — улыбался, когда Никита надевал кольцо на палец дочери, и, кажется, в этот момент был по-настоящему счастлив, вопреки всему, что стояло за этим браком. Никита поглядывал украдкой на это исхудавшее, но искренне сияющее лицо — и на мгновение, вопреки всему цинизму последних недель, позволил себе поверить, что, может быть, участвует не только в сделке, но и в чём-то настоящем, ради чего действительно стоило облечь холодный расчёт отца в форму подлинного создания новой семьи.
После церемонии, пока гости — их было всего человек пятнадцать, самые близкие — поднимали бокалы за молодожёнов, Матвей подозвал Никиту к своему креслу коротким взмахом руки.
— Береги её, — сказал он тихо, и голос у него был уже совсем слабый, едва слышный сквозь звон бокалов вокруг. — Вопреки всему. Просто береги, потому что она этого достойна.
Никита кивнул, не находя в себе сил ответить хоть что-то.
Он умер две недели спустя.
Вера тогда ещё не знала — не могла знать, — что человек, за которого она вышла замуж по просьбе умирающего отца, сам оказался точно так же пойман в чужую волю, как и она.
Его тиски. Глава 4
Первые недели брака прошли для Никиты как в тумане — он двигался по расписанию, которое сам себе выстроил: работа, дом, вежливые разговоры за ужином, попытки быть тем мужем, каким его обязали стать. Внутри всё ещё сидела та самая — её смех, её запах, её голос, повторяющий его имя, — и первое время он был уверен, что так будет всегда: тело рядом с новой женой, сердце — там, откуда его вырвали силой.