Вера смотрит на него — и что-то в этом взгляде, сухом, вымотанном, лишённом даже раздражения, заставляет его на секунду замолчать.
— На каком основании ты допрашиваешь меня, Никита?
— На том основании, что ты моя жена! — вырывается у него, и он тут же слышит, как это звучит со стороны — властно, по-отцовски, ровно так, как он поклялся себе никогда не звучать.
Она смотрит на него ещё секунду — и то, что вырывается следом, не похоже на крик, скорее на ровную, ледяную констатацию, куда более разрушительную, чем любой скандал:
— Жена?.. Нет. Я никогда ею не была.
Слова падают в тишину двора тяжело, как камни, и Никита ещё не успевает найти, что на это ответить, — когда замечает, как лицо Веры вдруг теряет всякое выражение, а тело обмякает, будто выключили питание.
— Вера!
Он успевает поймать её за секунду до того, как она оседает на землю, — подхватывает под спину, под колени, чувствуя, как бешено колотится собственное сердце, как дрожат руки, не желающие слушаться.
— Вера! Вера, посмотри на меня! — голос срывается на что-то похожее на мольбу, но она не отвечает — веки опущены, дыхание ровное, но сознание явно куда-то ушло.
Он поднимает её на руки — легко, будто она ничего не весит, хотя сам едва держится на ногах от паники, — и бежит через двор, через дом, наверх, в спальню, укладывает на кровать, дрожащими пальцами набирает номер семейного врача.
— Пожалуйста, срочно, — говорит он в трубку, и голос предательски дрожит. — Моя жена потеряла сознание. Дыхание есть, пульс нормальный, но она не приходит в себя.
Врач приезжает минут через двадцать, которые Никита проводит на коленях у кровати, сжимая её руку, шепча её имя снова и снова, будто это может ускорить её возвращение. Когда она наконец приходит в себя — слабо, медленно моргая, не сразу понимая, где находится, — он чувствует, как из груди разом выходит весь воздух, который он, кажется, не выдыхал последние полчаса.
— Сколько она уже так — плохо спит, плохо ест? — спрашивает врач, измеряя давление, не поднимая глаз от прибора.
— Не знаю точно, — признаётся Никита, и это признание жжётся сильнее, чем следовало бы. — Несколько недель, наверное.
— Несколько недель, — повторяет врач без осуждения, просто констатируя факт, но Никите от этого не легче. — Организм не резиновый. Рано или поздно он выставляет счёт.
— Это серьёзно? — Никита старается, чтобы голос звучал ровно, и не уверен, что получается.
— Единичный эпизод — не о чем беспокоиться, если сделать выводы, — врач убирает тонометр в сумку. — Но если подобное продолжится, я бы рекомендовал полное обследование.
Врач осматривает её ещё какое-то время, задаёт ей вопросы про сон, про еду, про стресс — и Никита слушает ответы (точнее, их отсутствие — Вера отвечает односложно, неохотно) с нарастающим, тяжёлым чувством вины. Как же он не заметил? Столько дней рядом — и не заметил, что она почти не спит, почти не ест, что вся эта тяжесть между ними медленно убивает не только их брак, но и её саму, физически.
— Переутомление и обезвоживание, — заключает врач напоследок, собирая инструменты. — Ничего угрожающего жизни, но телу нужен полноценный отдых. Настоятельно рекомендую покой хотя бы несколько дней.
Когда врач уходит и Вера засыпает, Никита садится на край кровати, глядя на неё спящую, и впервые чётко формулирует для себя то, что давно нужно было признать: слова, которые он выкрикнул у ворот, требуя объяснений, будто имеет на это право, — это было ровно то, чего он боялся всю жизнь. Отцовская интонация, которая вылезла наружу в момент паники, замаскированной под заботу.
Я не имею права требовать от неё отчёта, — думает он, глядя на её бледное, измученное лицо. Особенно после того, что сам с ней сделал.
Он остаётся сидеть так ещё долго — часа два, может больше, — не решаясь ни лечь рядом, ни уйти в другую комнату, будто сам факт его присутствия здесь, безмолвного, ничего не требующего, может хоть немного искупить те слова у ворот. Один раз ему кажется, что её дыхание сбивается, и он замирает, готовый снова звонить врачу, — но это, видимо, просто сон, потому что через минуту дыхание снова выравнивается.
Он вспоминает — совсем не к месту — тот вечер в мастерской, когда застал её среди скомканных эскизов и не решился войти. Тогда он тоже сказал себе, что его присутствие только навредит. Может быть, дело было не в ней вовсе, а в его собственном страхе оказаться недостаточно нужным, недостаточно хорошим, чтобы помочь.
Под утро, когда за окном начинает сереть небо, он наконец позволяет себе задремать в кресле у кровати — не раздеваясь.
Утром его будит звонок с работы — срыв поставки, с которым разбираться необходимо лично, иначе встанет вся работа. Он смотрит на спящую Веру, разрываясь между чувством долга перед компанией и абсурдным, почти детским желанием остаться и просто сидеть рядом, пока она не проснётся сама.
Он берёт листок бумаги с прикроватного столика и застывает, не зная, с чего начать. Первый вариант — слишком сухой, похожий на отчёт о состоянии больного. Второй — слишком длинный, полный извинений, которые она вряд ли захочет читать спросонья. Он комкает оба черновика, прежде чем находит нужную интонацию — короткую, заботливую, без лишних слов о чувстве вины, которое всё равно не уместится ни в какую записку.
Он оставляет её на прикроватном столике, рядом со стаканом воды и таблеткой, которую выписал врач, — стараясь уместить в несколько строк то немногое, что может сейчас сделать: позаботиться, объяснить, что рядом есть кому помочь, и уехать туда, куда действительно должен, а не туда, куда хотелось бы сбежать от собственного стыда.
Его тиски. Глава 9
Несколько дней после той ночи у ворот проходят спокойнее, чем Никита смел надеяться. Не безоблачно — между ними по-прежнему держится настороженная, хрупкая дистанция, — но и без прежнего холода. Вера медленно восстанавливается, начинает снова спускаться к завтраку вовремя, хотя по-прежнему готовит только себе. Иногда Никита замечает, как она задерживается на кухне чуть дольше обычного, будто прислушиваясь к себе, — а один раз застаёт её среди дня спящей на диване в гостиной, свернувшейся клубком, укрытой пледом, который сама себе принесла. Он тогда не решается разбудить её даже для того, чтобы предложить более удобную кровать, — просто прикрывает штору поплотнее, чтобы не мешало солнце, и уходит на цыпочках.
Никита старается быть рядом без нажима — предлагает помощь по мелочам, не настаивает на разговорах, просто есть, присутствует, ждёт. Он записывается на что-то вроде внутреннего компромисса с самим собой: не давить, не требовать, не напоминать о случившемся ни словом, ни взглядом. Это даётся тяжелее, чем он ожидал, — привычка вмешиваться, решать за других, направлять ситуацию в нужное русло въелась в него глубже, чем хотелось бы признавать.
За завтраком, открыв телефон, он натыкается на сообщение от Самойловых.
— Самойловы пригласили нас с ночёвкой в их загородный дом, — говорит он, не поднимая глаз от экрана. — Отказаться нельзя — нужно ехать вдвоём, иначе будут лишние вопросы, а потом разговоры в офисе.
Он произносит это будничным тоном, но внутри — привычная тяжесть: снова притворяться, снова разыгрывать счастливую пару перед людьми, которые ничего не знают об их настоящей жизни. С тех пор как правда о браке рвётся наружу мелкими трещинами — то через случайно подслушанный разговор, то через собственную несдержанность у ворот, — эти публичные представления даются ему всё труднее. Раньше было легче, когда он ещё не начинал по-настоящему хотеть, чтобы всё это стало правдой.
Вера коротко кивает, соглашаясь без возражений. Ситуация действительно безвыходная — да и роль на людях они уже успели отработать до автоматизма.
Загородный дом Самойловых встречает их огнями и смехом ещё на подъезде — судя по количеству машин у ворот, соберётся вся привычная компания. Никита паркуется, помогает Вере выйти из машины — жест, который уже не требует притворства, просто хочется коснуться её руки лишний раз.