В одной из таких попыток приготовить себе завтрак Никита методично разбивает яйца в миску — вернее, пытается: скорлупа крошится, застревает в желтке, и он вылавливает мелкие осколки пальцами, ругаясь одними губами и не издавая ни звука. Сковорода уже шипит маслом, забытая на слишком сильном огне. Он путается, какая конфорка отвечает за какую горелку, — плита оказывается незнакомой территорией, которую он раньше даже не рассматривал как часть своего быта, — и в результате яичница покрывается плотной коричневой коркой снизу, оставаясь полусырой сверху.
Вера, сидя за столом с чашкой кофе, наблюдает за этим методичным разрушением завтрака в полной тишине. Один раз, когда он роняет вилку на пол с грохотом, она вздрагивает — и на долю секунды ему кажется, что в её взгляде мелькает что-то похожее на желание подойти, показать, как правильно. Но она тут же отворачивается к окну, так и не сдвинувшись с места, и Никита, поймавший этот момент периферийным зрением, чувствует, как в груди что-то болезненно сжимается — от того, что она сдержалась, и одновременно от того, что вообще заметил в ней этот проблеск. Он был реальный или просто ему почудился?
Проблемы с завтраком у него случаются почти каждое утро. После каждого такого провала Вера молча поднимается и уходит, ничего не говоря, оставляя его наедине с ощущением полной беспомощности.
Он не жалуется. Считает это справедливым — своего рода расплатой за то, что позволил себе ту вспышку гнева в присутствии отца, забыв, что стены в их доме не такие уж толстые, а шаги на лестнице бывают почти беззвучными именно тогда, когда меньше всего этого ожидаешь.
Ему хочется поговорить с ней по-настоящему — сесть напротив, объяснить всё с самого начала: про Кристину, про отца, про долг перед её собственным отцом, про то, что происходит внутри него самого сейчас, когда каждый вечер он с необъяснимым волнением ждёт, спустится ли она к ужину или снова останется в мастерской допоздна. Но всякий раз, когда он собирается с духом, вспоминает жёсткий наказ отца — она никогда не должна узнать правду, — и слова застревают где-то на полпути между сердцем и языком.
В один из вечеров, возвращаясь домой позже обычного, он видит полоску света под дверью мастерской и слышит оттуда сдавленные, короткие звуки — не то всхлипы, не то что-то похожее на подавляемый крик. Он замирает у двери, рука тихо проворачивает ручку.
Заглядывает — коротко, без предлога — и видит её среди раскиданных по полу листов, смятых в комки, один за другим. Состояние Веры похоже на отчаяние. Он стоит в дверях, разрываясь между желанием войти, сказать хоть что-то, обнять её, взять на себя часть этой боли, — и пониманием, что его присутствие сейчас, после всего, прозвучит как издевательство, а не утешение.
Он делает шаг назад, тихо, стараясь не издать ни одного звука, и медленно закрывает дверь. Всю дорогу до спальни его преследует один и тот же немой вопрос: сколько ещё подобных вечеров она выдержит, прежде чем сломается окончательно и уйдет от него.
Мать застаёт его одного на кухне поздно вечером, когда весь дом уже спит, — он сидит за столом, обхватив голову руками, не притронувшись к остывшему чаю перед собой. Марина Аркадьевна садится напротив, не говоря ни слова, — тот самый жест, знакомый ему с детства, безошибочно считывающий, когда сыну нужно не утешение словами, а просто присутствие.
— Я всё испортил, мам, — произносит он наконец, не поднимая головы.
— Ты всё ещё можешь это исправить, — отвечает она тихо.
— Я не могу сказать ей правду. Мне запрещено.
Марина Аркадьевна долго молчит, и в этом молчании Никита слышит что-то, чего не может до конца расшифровать — не то сочувствие, не то узнавание собственной, похожей судьбы.
— Иногда правда — это не единственный способ показать человеку, что он важен, — говорит она наконец. — Покажи ей делом. Слова подождут своего часа.
Той же ночью, лёжа без сна, он наконец достаёт телефон и открывает переписку с Кристиной — ту самую, которую откладывал завершить месяцами, из чувства вины, из инерции, из страха перед тем, что означало бы окончательно захлопнуть эту дверь.
Он долго смотрит на пустое поле для сообщения, подбирая слова, которые должны были прозвучать ещё тогда, когда отец выставил свои условия.
«Хорошо, давай поговорим. В последний раз».
Отправляет — и впервые за долгое время чувствует не облегчение и не боль, а нечто третье: тихую, пугающую решимость наконец разобраться с прошлым, чтобы у настоящего появился хоть какой-то шанс.
Его тиски. Глава 7
Ответа от Кристины нет два дня. Никита проверяет телефон чаще, чем хотел бы себе в этом признаться, — не из тоски по ней, а из тревожного, вязкого ожидания точки, которую он наконец решился поставить.
Ответ приходит поздно вечером, когда он уже почти отчаялся его дождаться:
«Хорошо. Встретимся. В субботу, в 15:00, в том кафе на Тверской, где мы были в первый раз. Пожалуйста, приди один и будь готов сказать мне всю правду в лицо».
Простые слова, но каждое из них отдаётся в груди отдельным, точным ударом. «В том кафе на Тверской, где мы были в первый раз» — она помнит. Конечно, помнит. Как и он.
Суббота наступает быстрее, чем он готов к ней. Никита придумывает Вере правдоподобный предлог — деловая встреча, которую нельзя перенести, — и ненавидит себя за то, с какой лёгкостью эта ложь слетает с языка, притом что он поклялся себе не лгать больше никому.
Кафе на Тверской почти не изменилось — те же деревянные столы, та же гравюра на стене у окна, тот же аромат корицы, витающий у входа. Кристина уже сидит за столиком в углу, когда он входит, — в тёмном пальто, с плотно сжатыми руками на коленях, будто пытается удержать себя от того, чтобы броситься к нему или, наоборот, встать и уйти.
— Ты пришёл, — говорит она вместо приветствия, и в голосе звучит удивление пополам с облегчением.
— Я обещал, — Никита садится напротив, не снимая куртки, будто боится, что задержится дольше, чем следует.
Официант приносит кофе, который никто не заказывал, — привычка старого места, помнящего их обоих. Кристина крутит чашку в руках, не поднимая взгляда.
— Я много думала, — начинает она наконец. — О нас. О том, что случилось. Знаешь, я до сих пор не понимаю, как твой отец мог сделать то, что сделал. Как ты мог позволить ему.
— У меня не было выбора, — Никита слышит собственный голос будто со стороны — ровный, уставший от того, что приходится повторять одно и то же оправдание, которое давно перестало быть просто оправданием, а стало чем-то похожим на приговор самому себе.
— Выбор есть всегда, — она наконец поднимает на него полные боли глаза. — Ты мог бы уйти со мной. Отказаться от всего. Мы бы справились сами, вдвоём, без его денег и его контроля.
Никита молчит, потому что более трёх лет назад именно так он себе это и представлял — их маленькую квартиру, её смех, будущее без отцовской тени. Но сейчас, произнесённая вслух, эта альтернативная реальность звучит наивно, почти по-детски, будто сценарий из чужой, давно забытой книги.
— Может быть, — говорит он честно. — Может быть, тогда я мог бы. Но я этого не сделал. И чем больше проходит времени, тем яснее я понимаю: дело не только в отце. Дело было и во мне тоже. Я всегда выбирал путь наименьшего сопротивления, даже когда убеждал себя, что борюсь.
Она долго молчит, обрабатывая эти слова, а потом задаёт вопрос, которого он ждал с той самой секунды, как получил её сообщение:
— Ты её любишь? Свою жену?
Вопрос повисает между ними, и Никита понимает: от честности его ответа зависит не только эта конкретная встреча, но и то, каким человеком он решит быть дальше — по отношению к себе, к Вере, ко всей своей оставшейся жизни.
— Я не знаю, готов ли я назвать это тем самым словом, — говорит он медленно, тщательно подбирая каждое слово. — Но там есть что-то настоящее. Что-то, чего я не ожидал найти, во что не позволял себе поверить. И я не имею права строить это на лжи — ни ей, ни тебе, ни самому себе.