Алексей поднялся на второй этаж хирургического флигеля без скрипа, ступая мягко, по-хозяйски. Форменный китель со свежими петлицами остался висеть на гвозде в Малом Казенном; для сегодняшнего вечера Платонов достал из глубин дубового шкафа свое лучшее гражданское пальто из тяжелого темно-серого бобрика, вычищенное одежной щеткой до волоска, белую накрахмаленную сорочку и шерстяной шарф винного оттенка. Зашитая левая рука покоилась в глубоком кармане, не привлекая лишнего внимания, а в правой руке опер бережно придерживал плотный бумажный кулек, купленный у цветочницы возле станции метро «Парк Культуры» — пушистые ветки крымской мимозы, пахнувшие весенней пыльцой и чужим, далеким морем.
Майя сидела на широком деревянном подоконнике в конце светлого рекреационного коридора, подобрав под себя ноги в вязаных шерстяных чулках. Поверх фланелевой больничной рубахи была накинута пуховая оренбургская шаль, концы которой девушка зябко кутала вокруг узких хрупких плеч. За прошедшие две недели морозный воздух и прогулки по больничному скверу смыли с ее лица ту страшную, мертвенную бледность подвалов Заславского; темные волосы были свободно перехвачены шелковой лентой, а в тонком, точеном профиле снова проступила гордая стать примы, которой рукоплескала партерная Москва.
Услышав шаги, девушка обернулась. В больших темных глазах на миг вспыхнул настороженный огонек — эхо пережитого кошмара еще не выветрилось до конца, — но тут же сменился живой, озорной и радостной искоркой.
— Товарищ старший лейтенант? — Майя легко, почти невесомо соскользнула с подоконника на крашеный пол, и ее губы тронула легкая лукавая улыбка. — Вы ли это? Без папки с гербом, без мрачного взгляда и даже… без запаха порохового дыма? Неужели на Петровке объявили всеобщую амнистию?
— Скорее уж перемирие, Майя Алексеевна, — Платонов остановился в двух шагах, галантно склонив голову и протягивая желтый солнечный кулек. — С бандитами пока покончено, начальство выписало три дня тишины, а дежурный хирург клятвенно заверил меня, что вечерний моцион по свежему снегу показан артисткам балета для скорейшего восстановления душевного равновесия. Это вам. С южного берега, с пересадкой на правительственном аэродроме.
Девушка уткнулась лицом в пушистые шарики мимозы, глубоко вдохнула терпкий цветочный дух и счастливо, по-детски зажмурилась:
— Господи, как пахнет… Солнцем пахнет, морем, пылью на набережной в Ялте! Алеша, откуда вы это достали посреди ноябрьской стужи? В Москве сейчас разве что сосульки в овощных продают!
— Уголовный розыск умеет находить не только краденые червонцы, — негромко усмехнулся Алексей, любуясь тем, как золотистый отсвет цветов ложится на ее бледные скулы. — Одевайтесь теплее. Внизу нас ждет пустой сквер, а дальше, если хватит сил, дойдем до Нескучного сада. Там нынче такой снег лег — жалко не истоптать.
Через десять минут они уже выходили через чугунные ворота стационара в тихие переулки за Калужской площадью.
Ночная Москва лежала под высоким, бездонным куполом чистого морозного неба. Дневная метель стихла, уступив место звонкой, кристальной тишине, в которой каждый шаг отзывался сухим фарфоровым хрустом свежего наста. Редкие кованые фонари на чугунных столбах горели мягким янтарным пламенем, выхватывая из темноты ветви вековых лип, укутанные пушистой серебряной парчой. В воздухе стояла та непередаваемая столичная свежесть, в которой запах первого крепкого мороза смешивался с далеким дымком дровяных печей Замоскворечья.
Майя шла рядом, держа Алексея под здоровую руку. Ее шерстяная варежка лежала на толстом сукне его пальто доверчиво и легко, но сыщик чувствовал, как чутко, пружинисто ступают ее ноги в аккуратных фетровых ботиках — профессиональная привычка танцовщицы чувствовать малейшую неровность земли осталась при ней навсегда.
— Знаете, Алеша, — тихо заговорила она, запрокинув голову и глядя, как пар от ее дыхания тает в свете фонаря, — в палате мне иногда казалось, что города за окнами больше нет. Что остался только тот проклятый снегиревский подвал, белый кафель и скальпели на эмалированном лотке. Закрою глаза — и слышу, как капает вода в раковине…
Платонов бережно прижал ее локоть к своему боку, делясь живым человеческим теплом:
— Забудьте, Майя. Нет больше ни подвала, ни профессора. Заславский сейчас сидит в Бутырке, в глухом спецблоке под тремя замками, и небо видит только через железную решетку в палец толщиной. А город — вот он. Дышит, звенит, ждет, когда вы снова выйдете на сцену в «Лебедином».
— Вы правда верите, что я смогу? — она остановилась посреди заснеженной аллеи Нескучного сада, повернувшись к нему всем корпусом. В глазах ее, отражавших мерцание снега, сквозила затаенная, мучительная тревога. — Врач говорит — сухожилия на руке целы, но пальцы… пальцы иногда словно чужие. А на сцене нельзя быть наполовину живой. Сцена требует всего человека целиком, до последней капли крови.
— Сможете, — твердо, без капли сомнения произнес Алексей, глядя прямо в ее темные зрачки. — Тот, кто прошел сквозь такую тьму и не сломался, станцует так, как другим и не снилось. В вас есть стержень, Майя. Не балетный — человеческий. Я на фронте таких людей видал: хрупкие с виду, а держат удар лучше танковой брони.
Она смущенно опустила ресницы, спрятав улыбку в воротник беличьей шубки:
— Вы странный милиционер, Платонов. Все ваши товарищи с Петровки — и этот ваш капитан с пластырем на носу, и даже грозный седой майор — говорят рублеными армейскими фразами, пахнут махоркой и смотрят так, будто примеряют на человека арестантскую робу. А вы… Откуда в вас эти манеры? И руки… у вас же руки не сыщика, а художника. Тетя Паша в больнице шепнула мне по секрету, что вы картины пишете, пока весь дом спит.
— Тетя Паша у нас внештатный агент розыска, ей положено все подмечать, — рассмеялся Платонов, чувствуя, как от ее мягкого смеха оттаивает застарелая корка усталости в груди. — А живопись… это чтобы не очерстветь. Когда изо дня в день видишь людскую подлость и кровь, нужно иметь перед глазами что-то чистое, не замаранное протоколами. Иначе сам превратишься в кусок мерзлого шлака.
Они вышли на высокий берег Москвы-реки, туда, где старая гранитная ротонда Нескучного сада нависала над темным, еще не скованным льдом плесом. Внизу, отражая огни мостов и редких речных буксиров, тяжело и медленно катила свинцовые воды река. На противоположном берегу громадой возвышались корпуса фабрики «Красный Октябрь», а дальше, над зубчатой стеной спящего Кремля, в бархатной темноте горели рубиновые звезды.
Небо над столицей было усыпано редкими, невероятно крупными и яркими звездами, какими оно бывает только в ясные ноябрьские заморозки. Казалось, протяни руку — и пальцы коснутся ледяных алмазных граней.
Майя подошла к парапету, смахнула варежкой снег с перил и замерла, зачарованно глядя на звездную россыпь:
— Посмотрите, Алеша… Как чисто. Будто кто-то вымыл небо ключевой водой. Интересно, зачем они там горят каждую ночь? Ведь внизу почти никто не поднимает глаз. Все спешат, смотрят под ноги, боятся поскользнуться на наледи…
Алексей встал рядом, положив здоровую руку на холодный гранит. На миг в памяти всплыл его далекий двадцать первый век — неоновый, суетливый, залитый электрическим смогом, где настоящих звезд на небе не видели годами. И вдруг из самой глубины души, из пластов прочитанных когда-то книг и прожитых жизней, сами собой пришли строки. Не казенные, не трибунные — тихие, произнесенные вполголоса, почти шепотом, так, чтобы не спугнуть окружавшую их хрустальную ночь:
— Послушайте!
Ведь, если звезды зажигают —
значит — это кому-нибудь нужно?
Значит — кто-то хочет, чтобы они были?
Значит — кто-то называет эти плевочки жемчужиной?
И, надрываясь
в метелях полуденной пыли,
врывается к богу,
боится, что опоздал,
плачет,
целует ему жилистую руку,
просит —
чтоб обязательно была звезда! —
клянется —