Толпа всё не заканчивалась, не редела. Наоборот, казалось, что с каждым моим шагом она становилась лишь гуще и плотнее, пополняясь людьми, сбегавшимися из окрестных деревень.
Процессия двигалась мучительно медленно, со скоростью черепахи. Я делал несколько сотен шагов, останавливался, благословлял, снова двигался дальше. За спиной я слышал тяжёлый топот и шуршание дорогих одежд — бояре и высший клир следовали за мной неотступно, не отставая ни на шаг, боясь потерять меня из виду, словно я был их единственным спасением. Они шли молча, позабыв о своих вечных распрях и интригах.
Множество церковных иерархов, надменные бояре — вся Церковь, все великие роды, все могущественные кланы, что ещё месяц назад рвались к власти, не гнушаясь ничем, — сейчас покорно шли за семилетним мальчиком по грязи и слякоти, как послушные овцы за пастухом. Шли и не роптали, не возмущались, не задавали вопросов. Потому что видели то же, что и простой народ. Они видели чудо. Они видели знамение. Они видели проявление силы, которую нельзя было объяснить или понять, но и отрицать было невозможно.
Дорога из лавры в Москву заняла у меня два долгих, бесконечных дня — от рассвета до заката, и снова от угасающих лучей до первых бледных проблесков на востоке. Я шёл почти без остановок, лишь размахивал рукой направо и налево, снова и снова очерчивая в холодном весеннем воздухе спасительный крест, не давая себе ни минуты передышки. Ночью, когда большая часть людей оставалась спать прямо на дороге, укладываясь в грязь и завернувшись в свои скудные плащи и армяки, я прибавлял темпа, шагая быстрее сквозь этот огромный, уснувший лагерь.
Блестящая свита из бояр и высшего клира, отсеялась ещё на полпути к Москве. Они не выдержали непосильного темпа, который я задал, и даже самые выносливые из них сдались, когда первый день пути подошёл к своему мучительному концу. С того момента я шёл практически один, окружённый лишь безликой, колышущейся толпой простого люда. И кто бы ни повстречался мне на этом пути, каждый застывал на месте, будто поражённый громом. В их глазах на долю секунды вспыхивало недоверие, сменяясь благоговейным ужасом и ликующим узнаванием, и они тотчас падали ниц, прямо в весеннюю грязь, не смея поднять головы, пока я не пройду.
За всё это время, на протяжении всего обратного пути, я не позволил себе ни крошки хлеба, ни единого мгновения полноценного отдыха. Только ледяная вода. Несколько торопливых, обжигающих горло глотков раз в пару часов — вот и всё, чем я поддерживал в себе жизнь. Но даже эту малость моё измученное тело принимало с величайшим трудом. Каждый глоток отзывался в пустом желудке тупой, сводящей судорогой болью, и вода, казалось, превращалась внутри в раскалённый свинец. Прозябший, истерзанный усталостью организм отторгал даже эту скудную поддержку, борясь с моим разумом, умоляя о пощаде, которой я не мог и не собирался ему давать.
В самой Москве, на её улицах и площадях, меня ждала та же картина: всюду были коленопреклонённые люди. У каждого дома, на каждом перекрёстке. Они выстраивались живым коридором по обе стороны моего пути, создавая бесконечную вереницу согнутых спин и опущенных к земле голов. И я благословлял их всех, не останавливаясь, не прекращая движения — шёл и крестил, шёл и крестил, поднимая правую руку снова и снова, пока она не превратилась в сплошной сгусток боли.
Благословлял десятки, сотни, тысячи людей — столько, что рука давно онемела и затекла, а плечо нестерпимо ныло от постоянного напряжения, но я не обращал внимания на боль, на усталость. Я контролировал своё тело так же жёстко, как контролировал его во время молитвы — отключал дискомфорт, перенаправлял энергию, заставлял мышцы работать на пределе, без отдыха, без перерывов. Теперь я мог выдерживать нагрузку, которая убила бы обычного ребёнка и сломала бы любого взрослого. Но у всего есть своя цена, и мне мою ещё предстояло заплатить.
Люди шли рядом, за мной, впереди меня, окружая со всех сторон плотным, живым кольцом. Кто-то нёс древние, потемневшие иконы, поднимая их высоко над головами. Кто-то заунывно пел молитвы, и их голоса сливались в единый, гудящий, как набатный колокол, хор. Дети бежали рядом, цепляясь за подолы матерей. Старики ковыляли на палках, тяжело дыша, но не отставая. Женщины тихо плакали, утирая слёзы краями платков.
— Да хранит вас Господь.
— Благословение вам и роду вашему.
— Да оградит от зла всякого.
— Да ниспошлет милость свою.
Слова повторялись, но люди внимали каждому, ловили их жадно, как спасительную воду в пустыне. Они верили, что моё благословение действительно защитит их, принесёт милость Божью. И я чувствовал, как эта вера преображает их. Лица, ещё минуту назад серые и безнадёжные, светлели. Глаза загорались, спины распрямлялись. Не от моих слов — слова были простыми. От самого факта моего присутствия. Государь, избранник Божий, вымоливший для них спасение, стоит прямо перед ними, смотрит на них, благословляет их. Эта близость давала им силы, вливала надежду, заставляла поверить, что не всё потеряно.
Дорога до Постельничих хором, где были государевы покои, заняла ещё несколько мучительных часов. Уже окончательно стемнело, когда я, шатаясь от усталости, поднялся по ступеням узорчатого крыльца и, переступив порог, вошёл внутрь. За спиной со стуком захлопнулась тяжёлая дубовая дверь, отсекая шум толпы, гул молитв, плач и крики. Тишина обрушилась на меня, как каменная лавина — густая, плотная, оглушающая после многочасового рёва человеческого моря.
Я двинулся вперёд, машинально, как заведённая кукла, ноги сами несли меня по переходам. В тусклом свете редких лампад, отбрасывавших на стены трепещущие тени, привычное убранство хором выглядело чужим и призрачным. Расписные лари, кованые сундуки, развешанные по стенам турецкие ковры — всё это сливалось в единое пёстрое, расплывчатое пятно. Я не видел ничего, мой взгляд был устремлен внутрь, в звенящую пустоту, образовавшуюся в голове. Мимо проплывали застывшие в поклоне фигуры, но я не замечал их, не отвечал на приветствия, не видел протянутых рук. Они были лишь тенями на периферии моего сознания, не более реальными, чем узоры на стенах.
Все государственные дела, все тревоги и надежды, тяжесть принятых решений и страх перед будущим — всё это осталось там, за дубовой дверью, вместе с шумом толпы. Потом. Всему своё время. Сейчас же существовала лишь одна цель, одна мысль, вытеснившая все остальные: постель. Это простое, земное желание стало единственным смыслом, единственным двигателем, заставлявшим моё измученное тело двигаться дальше через бесконечную анфиладу комнат.
Дойдя наконец до кровати, с которой всё и началось шестнадцать дней назад, я рухнул на неё без сил. Тело, исполнившее свою миссию до конца, отключилось мгновенно, провалилось в спасительную темноту, в тот глубокий, беспробудный сон, что наступает лишь после предельного физического и психического истощения, ещё до того, как моя голова коснулась подушки.
Глава 21
Боль пришла прежде, чем открылись глаза, затопив сознание глухой, распирающей волной.
Она не была острой, тонкой и предсказуемой, как лезвие ножа или раскалённая игла. Это была глухая, всеобъемлющая, выстуживающая самые кости тяжесть — так, должно быть, чувствует себя вековой дуб, в который ударила молния, расщепив ствол до самой сердцевины. Или так чувствует себя человек, чьё тело безжалостно пропустили через кузнечные вальцы, а выжатые, обескровленные остатки бросили на январский мороз. Каждая мышца, от век до пальцев на ногах, каждый сустав, каждая клетка этого семилетнего, хрупкого организма вопили о пощаде, вибрируя от перенапряжения.
Я попытался сделать вдох, жадно глотнуть воздуха, и грудная клетка отозвалась сухим, раздирающим, царапающим спазмом. Воздух не шёл внутрь. Мозг мгновенно, без моего участия, произвёл бесстрастную диагностику. Сильнейшее обезвоживание, на грани отказа почек. Критическое истощение гликогенового депо в печени и мышцах, тело начало пожирать само себя. Жёсткий нейронный откат после запредельной концентрации энергии, итогом которого мог стать полный паралич.