Когда же третья бутылка опустела, я нашла в себе силу отказаться от четвертой, ведь число «четыре» в китайском созвучно со словом «смерть», а континент тут законодатель мод, так что пора и честь знать. А то нас из Императорских Купален нести придется, на носилках, пусть Гамлета поднимут на помост как воина четыре капитана и все такое прочее… нет, домой, домой.
Сидзука правда сказала, что в Купальнях есть и комнаты для тех, кто все силы потерял для того, чтобы отоспаться и уже завтра, со свежими силами… но я отказалась. Нечего, а то у меня кожа сморщится и пупырышками пойдет, это Сидзуке хоть бы что, она, наверное, каппа или лягушка-оборотень, столько времени в горячей воде сидеть и хоть бы хны.
Так я размышляла, шагая рядом с Бай Лин и держа в руках палочку с висящим на конце бумажным фонарем, чтобы освещать дорогу под ногами. Сидзука дала ясный посыл — мы союзники, обе выскочки, обе нужны друг другу, чтобы не рухнуть, когда волна захлёснет. Неплохо придумано. Но во всей этой схеме было одно слабое место, то, что я не хотела вслух называть: даже союз двоих — это слишком мало против Императрицы. Рэнка не допустит, чтобы мы выросли в самостоятельные фигуры. Она сломает нас, прежде чем мы научимся сопротивляться.
Ночь вступила в свои права, но лета это касалось мало: воздух, что днём стоял как парное молоко, к темноте не остыл, а только загустел, сделался влажным и тяжёлым, но после купален, где я час просидела в кипятке, идти по такому воздуху было всё равно облегчением — хоть какая-то прохлада. Ночи в это время короткие, самые короткие в году, и оттого во всём дворце чувствовалась какая-то неприличная торопливость темноты, будто она заняла у утра совсем немного времени и знает, что придётся отдавать.
Бумажные фонари вдоль дорожек горели ровным жёлтым цветом, и вокруг каждого из них, вилась толчея мошкары — я держала свой на палочке подальше от лица, потому что комары в эту пору наглые, сытые и совершенно лишённые представления о сословных различиях: старшая фрейлина, знатная дама, боевая танцовщица с континента или обычная прачка — им всё едино, всех кусают с одинаковым усердием, и в этом, пожалуй, есть что-то от высшей справедливости и философии всеобщего равенства. Как говаривал старина Билли — державный цезарь, обращенный в тлен, пошел, быть может, на обмазку стен. Нас всех съедят одни и те же черви и королей, и рабов и красавиц и уродин, а комары просто слегка опережают события, показывая суету и тщету мирской жизни. Наверняка эти твари досаждают и самому Императору.
Мы с Бай Лин шли по дорожке, вымощенной плоскими камнями, а вокруг пахло мокрым камнем, нагретым за день деревом, дымом от кухонь, где кого-то опять кормили заполночь, горелым маслом фонарей, воздух был тяжелым и влажным.
Убывающая луна стояла высоко и свет её ложился на дорожку поверх света фонарей, отчего у нас с Бай Лин получалось по две тени сразу — одна жёлтая и короткая, другая длинная, синеватая, и обе шли рядом, как две версии одного человека, та, что при дворе, и та, что настоящая, и я, глядя себе под ноги, подумала, что вот примерно так я и живу последние месяцы. У пруда за живой изгородью самозабвенно, на все голоса кричали лягушки, будто их там сидело не сто, а тысяча, и каждая имела что сказать, а над самой водой висели, вспыхивая и гаснув, светлячки — холодные зелёные искры, в темноте ночи. Где-то далеко, в чёрных кронах у Восточных ворот, крикнула хототогису — та самая кукушка, о которой при дворе положено писать стихи, едва её услышишь, и я честно попробовала сочинить хоть что-нибудь про краткость ночи и краткость жизни, но в голову лезли только Рэнка, Император и то, что четвёртую бутылку всё-таки не стоило даже обсуждать.
Стражи у поворота перекликались лениво, нараспев, голос спереди, голос сзади, потом зевок, и снова тишина; одну из смен явно сморило стоя, потому что ответ пришёл с опозданием и очень уж бодрый, из тех бодрых, которыми себя выдают. Нас не окликнули и не остановили — мы шли по дворцовой дорожке к своему павильону, с фонарём, в своих одеждах, а стража здесь останавливает не подозрительных, а чужих, и это, между прочим, две очень разные вещи, о чём кое-кому в темноте павильона следовало бы подумать заранее.
А потом впереди, за поворотом, из темноты выступил Павильон Весенней Луны: кровля с приподнятыми краями, как птица, что раздумала взлетать, тёмное дерево галерей, светящаяся изнутри бумага сёдзи, там горят ночные светильники, и маленькие лампы на веранде, роняющие на пол жёлтые лужицы света, и запах благовоний, тянущийся навстречу вместе с влажным садовым духом.
— Сан-сенсей? — голос сзади, и я останавливаюсь, закрываю глаза, подношу бумажный фонарь на палочке к лицу и дую на фитиль свечи. Фонарь гаснет. Глаза я закрыла заранее, ведь если не закрыть глаза, а поднести фонарь к лицу как есть и только потом дунуть на фитиль, то взгляд невольно сфокусируется на свече, на долю секунды, но этого будет достаточно чтобы потом перед глазами расплывались яркие круги, чтобы ослепнуть и подолгу стоять, привыкая к темноте вокруг.
А дунула на свечу в фонаре я потому, что увидела силуэт в кустах и услышала треск веток, одновременно с Бай Лин. Кто-то крался в ночи, крался вдоль стены в Павильон Весенней Луны, а у нас больше не было никакой охраны, из двадцати боевых танцовщиц, подруг Бай Лин в живых осталось только трое и одна из них все еще у лекарей, а ожидать от двух оставшихся что они наладят круглосуточную охрану — это как-то слишком, особенно учитывая их состояние.
— Тихо. — шепчу я, приседая и нащупывая рукоять айкути за поясом. Чтобы там не говорили о безопасности в самом Императорском Дворце, лично я без своего ножа чувствую себя хуже, чем если бы голой ходила. Одним движением ставлю погасший фонарь на тропинку, так чтобы не издать никакого звука, задираю и подтыкаю за пояс полы длиного одеяния, обнажая ноги так, чтобы было удобно бежать, скидываю с ног деревянные гэта, оставаясь в белых носках-таби, жалею, что одеяние светлое, мне бы темно-лиловое сейчас, как у Господина Сякухати…
Легкий шорох за спиной дает мне знать, что Бай Лин делает так же, скидывает с ног гэта, подтыкает подол за пояс, превращаясь из дворцовой дамы в боевую единицу. Делаю несколько шагов в сторону, уходя с дорожки в тень у стены и прислушиваясь к темноте, вглядываясь в неясный силуэт, у него в руках что-то длинное, копье? Императрица послала к нам убийц? Может это Ханами, которая все еще служит Рэнке? Хотя нет, не может быть, я бы Ханами так легко не увидела, с дорожки и когда фонарь рядом слепит — нипочем бы не увидела, а еще Ханами бесшумна, а этот как медведь в кустах ворочается… да и с копьем в руках я ее ни разу не видела. Меня все еще покачивает, в таком состоянии я бы не хотела с Ханами встретиться… чертова Сидзука снова меня напоила.
— Ксооо! — ворчит силуэт, приставляя «копье» к стене под углом, и я понимаю, что это бамбуковая лестница. — Да как же это ставить-то… не будь я славным потомком рода Киехару…
Я вздыхаю и оставляю в покое рукоять айкути. Господин Киехару, ну конечно же. Вот кому ночью неймется, так ему покою сладость ланит Соно-химэ не дает. Любовничек, мать его. Кажется, я ему два пинка задолжала за ту сцену в беседке…
Я оборачиваюсь к Бай Лин и в неверном свете луны вижу белое пятно ее обеспокоенного лица. Качаю головой, показывая, что тревога ложная и что она может убрать свой клинок в ножны, не дай бог прирежет потомка славного рода у нашей стены, придется либо труп прятать, либо объясняться поутру. Нет, если ты ночью куда крадешься, то обязательно должен быть неглиже и с платком на голове, подвязанным под носом, выглядит глупо, но сразу же сигнал дает — я не вор и не убийца, я не украду ничего, кроме девичьей чести в вашем доме. И дама, к которой такое чудо ночью вломится вправе как выгнать его, так и принять и все в доме будут делать вид что ничего не происходит, даже если эти двое потом будут шуметь и стонать во время игр в уточек-мандаринок. Стены тут бумажные, заниматься любовью совсем бесшумно — это надо шиноби Деревни Скрытой Любви быть, а таковых тут нет и не предвидится, так что все здесь уважают приватность частной жизни и делают вид что не слышат, чего в соседней комнате творится.