Кольцо они замкнули на исходе вторых суток, в сумерках, у безымянного хутора западнее Кировограда, где северный клин наконец встретился с южным.
Но замкнули не на пустоте — на арьергарде. Последний немецкий заслон стоял как раз на той дороге, у хутора, прикрывая хвост ушедших колонн, и Нечаеву пришлось его брать, прежде чем встретиться с южанами. Это был короткий, злой, безнадёжный для немцев бой, и Нечаев, проведший войну, запомнил его не размахом, а именно безнадёжностью тех, кто его принял. Заслон знал, что обречён. У них было несколько противотанковых пушек — длинных, злых Pak-40, тех самых, что брали тридцатьчетвёрку в лоб, — и пара штурмовых самоходок, низких, приземистых StuG, врытых так, что торчала одна рубка с пушкой, остальное в земле. Расчёты стояли у орудий до конца, не побежав. Их оставили умереть, чтобы выгадать своим часы, и они это понимали, и всё равно дрались — не как обречённые, которые продают жизнь подороже в злобе, а спокойно, деловито, как делают тяжёлую работу, которую кто-то должен сделать. Pak-40 и врытые StuG подбили Нечаеву ещё две машины — одну тридцатьчетвёрку и один «Валентайн», сунувшийся не туда, — прежде чем их подавили: СУ-85 выбили самоходки с дальней дистанции, а пушки задавили тяжёлыми, пустив на них КВ. Когда всё кончилось и танки прошли по раздавленным позициям, Нечаев увидел этих немцев — убитых у своих орудий, не бросивших их, исполнивших до буквы приказ, который был для них смертным приговором.
Он повидал всякое и не был сентиментален к врагу. Но эта спокойная, дисциплинированная гибель арьергарда сказала ему о противнике больше, чем иное сражение. Так не дерётся армия, которая разваливается. Так дерётся армия, которую крепко держат в руке, — где приказ умереть прикрытием исполняют не из фанатизма, а из выучки, из того, что иначе не бывает, из доверия, что твоя смерть не зряшная, что за ней уходят и спасаются свои. Бек умел заставить умирать с толком. И от этого война с ним была безнадёжной в другом смысле, чем безнадёжен был для немцев этот заслон: её нельзя было выиграть одним ударом, обвалом, паникой врага, потому что враг не паниковал и не обваливался. Его приходилось выдавливать, медленно, рубеж за рубежом, платя за каждый, и зная, что за следующим встанет такой же заслон и так же умрёт, выгадывая своим часы.
Подавив арьергард, они наконец встретились с южным клином на перерезанной дороге.
Нечаев помнил, как это было в первый раз, под Шкловом, — как ликовали, как обнимались чумазые танкисты двух бригад, встретившись на перерезанной дороге, как он сам, молодой, кричал что-то в рацию, гордый, что замкнул. Теперь не было ничего этого. Танки двух клиньев сошлись на дороге, командиры встретились, пожали руки устало, буднично, без восторга, потому что и те и другие уже видели, что замкнули поздно. Дорога, которую они перерезали, была пуста. Не совсем пуста: на ней стояла брошенная техника, грузовики без горючего, орудия без тягачей, повозки, какие-то ящики, но это был мусор отступления, то, что бросают, уходя налегке, а не армия, попавшая в мешок. Армия ушла. По этой дороге, ещё несколько часов назад, всю предыдущую ночь и весь день, текли на запад немецкие колонны, и они утекли все, кроме арьергардов, кроме заслонов, кроме тех, кому выпало прикрывать отход и кого теперь добивали в полузамкнутом кольце.
— Опоздали, — сказал командир южной бригады, немолодой подполковник, глядя на пустую дорогу с брошенными грузовиками. — На сколько, как думаешь?
— Часов на шесть, — сказал Нечаев, прикинув. — Может, на восемь. Хвост последних колонн прошёл тут под утро, не раньше. Мы бы их застали, если б не распутица да если б горючее подвезли вовремя. Шесть часов, восемь. Всю жизнь этих шести часов и не хватает.
Он сошёл с танка, прошёлся по перерезанной дороге, мимо брошенных немецких грузовиков, пустых, с распахнутыми дверцами, мимо орудия, которое немцы не смогли увезти и аккуратно, без паники, привели в негодность, сняв замок, — даже бросая, они бросали по-хозяйски, не оставляя врагу годного. Нечаев смотрел на это и думал, в который раз за войну, что воюет с противником, который и в бегстве остаётся мастером. Утёк — но утёк в порядке. Бросил технику — но испортил, что бросил. Оставил заслоны — но заслоны эти дерутся и гибнут как положено, прикрывая своих. Это была война с профессионалом, упорная, изматывающая, без блистательных котлов, которыми гремели сводки в начале, когда немец ещё был самонадеян и лез в мешки. Этот в мешки не лез. Этот выскальзывал.
— Доложу, что кольцо замкнуто, — сказал подполковник. — А что внутри пусто — это уж пусть сами видят.
— Доложи, — сказал Нечаев. — Кольцо замкнуто, дорога перекрыта. Слово в слово как под Шкловом доложу, два года назад. Только тогда я думал, что это победа, а теперь знаю, что это просто работа. Кольцо замкнули. Город возьмут. А войска — войска ушли, и встанут они через сто километров на новом рубеже, и всё начнётся сызнова. Так и воюем. Замыкаем пустые кольца и идём за ними дальше, к следующему пустому кольцу.
Он сказал это без горечи даже — с той ровной усталостью, которая хуже горечи, потому что горечь ещё чего-то ждёт, а усталость уже ничего. Он замкнул своё кольцо. Он сделал, что велели, и сделал хорошо, и в срок, почти в срок. То, что в кольце оказался не гарнизон, а брошенные грузовики, было не его виной — это была природа этой войны, этого врага, этого фельдмаршала в Берлине, который научил своих не умирать зря и не сидеть в мешках. С таким врагом не бывало лёгких побед. С таким врагом каждая победа была половинчатой: землю брали, войска упускали, и война тянулась, тянулась, не желая разрешиться одним великим разгромом, которого все ждали и который всё не приходил.
Ночью, когда в полузамкнутом кольце добивали последние немецкие заслоны и где-то восточнее, в самом городе, уже шёл штурм — пехота брала слободу за слободой, — Нечаев сидел на броне остывающего танка, ел холодную тушёнку из банки и смотрел на зарево над Кировоградом. Город горел. Его брали. Завтра доложат наверх, что Кировоград взят, войска вышли к рубежу, задача выполнена в срок. И это будет правдой. Только не вся это будет правда — потому что взяли пустой город и замкнули пустое кольцо, а главное, войска, опять ушло. Победа на две трети, как все победы в этой войне с этим врагом.
Он доел тушёнку, бросил банку в грязь и полез в танк — спать те несколько часов, что давала ночь, прежде чем поступит новый приказ. А приказ будет, Нечаев знал. После взятого города всегда поступает приказ идти к следующему. Так устроена эта война: замкнул кольцо, закрой глаза на час — и дальше, к новому кольцу, которое тоже окажется пустым.
Зарево над городом стояло всю ночь. К утру оно стало гаснуть — не потому, что потушили, а потому, что догорело то, что могло гореть.
Глава 28
Дорн
Нойман отступал так давно, что почти забыл, как наступают.
Он помнил это умом — июль сорок первого, пыль, скорость, восемнадцатая танковая идёт на восток, и кажется, что так будет всегда, что Россия кончится через месяц, как кончилась Польша, как кончилась Франция. Он помнил карты со стрелами, направленными только в одну сторону, на восток, и помнил то особое чувство наступающего, когда каждое утро ты дальше, чем был вчера, и впереди — победа, а позади — взятое. Это было давно. С тех пор стрелы развернулись, и вот уже почти два года восемнадцатая танковая, вернее то, что от неё осталось и что заново сложили из пополнений, шла на запад — медленно, с боями, огрызаясь, цепляясь, но на запад. Нойман стал мастером отступления. Это было горькое мастерство, не то, о котором мечтает солдат, но война отняла у него выбор, оставив только это: отступать хорошо или отступать плохо. Он научился отступать хорошо.
Приказ оставить Кировоград пришёл вовремя — то есть до того, как стало поздно, и в этом была вся разница между Нойманом и теми генералами, что губили армии, цепляясь за города по приказу свыше. У него такого приказа свыше не было. Фельдмаршал Бек, сидевший в Берлине, не требовал держать Кировоград до последнего солдата — Бек вообще не требовал держать ничего до последнего солдата, и в этом, как давно понял Нойман, и состояла разница между нынешней войной и той, прежней, что велась при покойном фюрере. Прежде держали всё и везде, до конца, и теряли армии целиком. Теперь отдавали города и сберегали войска. Бек разменивал пространство на жизни своих солдат, и Нойман, потерявший за войну столько людей, что не мог уже вспомнить всех лиц, благословлял этот размен каждый раз, когда приказ на отход приходил вовремя.