— Будет исполнено, товарищ Сталин.
— Идите готовьте свои предложения по заводу. С Зинаидой Виссарионовной вдвоём, не порознь: она скажет, что нужно по существу, вы — как добыть. Послезавтра жду наброском.
Митерев поднялся, собрал бумаги, вышел.
Ермольева встала тоже, взяла свой потёртый портфель. У двери задержалась. Не из робости, это было видно, а потому, что хотела понять то, что осматривала весь разговор.
— Товарищ Сталин, — сказала она. — Можно вопрос, не по делу.
— Можно.
— Почему вдруг плесень? Посреди войны, когда, как товарищ Митерев верно сказал, всё впереди неё. Я два года прошу крохи и привыкла, что не до меня. А сегодня — завод, валюта, наивысший приоритет. Что изменилось?
Волков посмотрел на неё. Она спрашивала прямо, и заслуживала, чтобы ей не соврали в лицо, — но и правды, настоящей, которую сказать было нельзя, тоже не получила бы. Он умел отвечать в этом зазоре; он отвечал так не первый год.
— Изменилось то, Зинаида Виссарионовна, что я прочёл одну сводку и увидел в ней цифру, которой раньше не замечал. Числа умерших после ран — не на поле, а на чистой простыне, уже спасёнными. Их больше, чем убитых в бою. Я воюю третий год и привык, что на войне платят кровью на поле, это понятно, за это и воюют. А платить кровью на чистой простыне, когда человек уже вынесен и зашит, — этого я не понимал и понимать дальше не хочу. Вот и всё, что изменилось. Одна цифра.
Это было правдой. Не всей, но правдой, и она это приняла, он видел: приняла как достаточное, не доискиваясь, есть ли под ней второе дно. Может, и заподозрила второе дно — она была неглупа, — но, как Молотов, не полезла туда, куда не пускают.
— Я взяла ваши три вещи, — сказала она от двери. — Про гниль — это я знала и боялась, что блажь. Раз вы тоже слышали — значит, не блажь, значит, ищу правильно, буду перебирать. Про баки думала, теперь буду делать. Про кукурузу — попробую, спасибо. — Она помолчала. — Только про срок, товарищ Сталин, позвольте поправить, чтобы вы потом не считали меня обманщицей. За год я дам вам завод и первые партии — это сделаю, обещаю. Но поток, чтобы хватало фронтам, — это не год. Грибок торопить нельзя, он растёт, сколько растёт, и цех не построишь приказом за неделю. Я сейчас даю граммы. Через год дам, может, килограммы. А чтобы тонны, чтобы Бурденко перестал хоронить спасённых, — это дольше, и я не стану врать вам, что быстрее. Скажу честный срок, когда поставлю первый чан и увижу, что он даёт.
Она поклонилась коротко, по-деловому, и вышла, унося свой портфель так же, как внесла, — как инструмент.
Волков остался один.
Он подвинул назад санитарную сводку, ту, с третьей графой, и посмотрел на свой столбик карандашом на полях. Цифра была прежняя. Но теперь под ней стояло имя, и стояла дата постановления, которое Поскрёбышев оформит к утру. Срок Ермольева назовёт сама, когда поставит первый чан, — и хорошо, что назовёт сама, а не он за неё: значит, считает не для отчёта, а по делу. Он не убавил ни боевых сводок, что придут завтра, ни той войны на юге, где сейчас доводили до естественного рубежа начатое до перемирия и где первая графа завтра пополнится теми, кому он ничем не поможет.
Но третью графу, ту, что больше первой, — третью он, кажется, нашёл, чем закрыть. Не завтра. Но нашёл.
Он придвинул следующую папку и открыл её.
Глава 21
Объект
Котин привёз чертежи сам, и Волков понял, что дело нерядовое, ещё до того, как тот развязал тесьму на папке: главный конструктор не возит бумаги через половину страны, если бумаги можно послать фельдъегерем. Возит, когда хочет смотреть в лицо тому, кто скажет «да» или «нет».
Он приехал с Урала, из Челябинска, где теперь стоял весь танковый завод — ленинградский, вывезенный в сорок первом, сросшийся с тракторным в одно громадное хозяйство, которое в газетах не называли, а между собой звали Танкоградом. Невысокий, плотный, лет сорока с небольшим, с тяжёлым крестьянским лицом и руками, которые не вязались с лицом — точные, сухие, в застарелых пятнах металла, въевшихся так, что не отмыть. Он сел, куда показали, положил папку на колени и придержал ладонью, и Волков узнал этот жест: так же держал коленкоровую папку Харитон неделю назад, как держат не бумагу, а живое.
— Докладывайте, Жозеф Яковлевич, — сказал Волков. — С чем приехали.
— С новым тяжёлым танком, товарищ Сталин. — Котин говорил ровно, без той дрожи, какую Волков привык слышать в первые минуты, и без угодливости. Человек привёз дело и был в деле уверен. — Точнее, с двумя машинами, которые на деле одна. Первую мы уже довели, она в железе, проходит испытания, и я прошу её принять. Вторую — прошу разрешить.
— По порядку. Первая.
— Первая — это «ИС». — Котин развязал тесьму, достал лист, развернул на столе, придерживая углы. — Тяжёлый, на смену «Климу Ворошилову». КВ своё отслужил, товарищ Сталин, я его делал, мне и говорить: отслужил. Тяжёл, тихоходен, башня тесная, пушка та же, что у тридцатьчетвёрки, — а вес втрое. Возишь броню ради брони. Этот — другой. Легче КВ, а броню держит лучше: мы её положили под наклоном, как у тридцатьчетвёрки, только толще. Лоб такой, что в лоб его взять нечем — ни одна немецкая пушка, какие сейчас у них на фронте, с обычной дистанции не берёт. Пушка пока восемьдесят пять миллиметров, и вот тут начинается вторая машина.
Волков смотрел на чертёж и молчал дольше, чем нужно было молчать.
Он знал этот силуэт. Не по сводкам, не по докладам — по той, другой жизни, оставшейся за семью годами и за чертой, которую он один в этой стране переходил в обратную сторону. Он видел этот танк на постаментах. В сквере у завода, облитый дождём, с гвоздиками, засунутыми в дуло мальчишками. На чёрно-белых лентах, где он шёл по щебню чужого города колонной, и пушка была длинная, в полкорпуса. Низкий, скошенный, злой. Он знал даже цифру, которую Котин ещё не назвал, — сто двадцать два, — и знал, что эта цифра придёт, потому что в той истории она пришла, осенью того же сорок третьего, ровно теперь.
И от этого ему сделалось странно. Он привык, что знает наперёд то, чего не знает никто. Но обычно его знание было про чужое — про немцев, про союзников, про сроки и смерти. А тут наперёд знакомым оказалось своё, домашнее, рождённое здесь, без него, этими сухими руками в металле. Машина, которую он помнил музейной реликвией, лежала перед ним новорождённым чертежом, и человек, который её сделал, просил разрешения, не подозревая, что сидящий напротив видел его танк спустя восемьдесят лет, уцелевшим, на каменной тумбе, с именем войны на табличке.
Он мог бы сейчас сказать: ставьте сто двадцать два. Подсказать. Он не один год подсказывал — Курчатову, Глушко, Королёву, ронял слово, и слово сберегало им год блужданий. Рука сама тянулась обронить и здесь.
Он не обронил.
Потому что Котин уже говорил это сам.
— Восемьдесят пять — это хорошо против всего, что у немца есть сегодня, — продолжал конструктор, и в голосе прорезалось то, ради чего он, видно, и трясся через всю страну. — Но война, товарищ Сталин, повернулась. Мы наступаем. А когда наступаешь, тебе не танки чужие страшны — их у Бека немного, и встречного боя он избегает, грамотно избегает. Тебе страшна оборона. Доты. Окопанная пушка в бетоне, которую с поля не достать. Стена дома, за которой батарея. Вот по чему теперь работает тяжёлый танк — не по броне, по укреплению. А чтобы валить дот, нужен не точный укол восемьдесят пятого, а кувалда. Фугас. Большой снаряд, который не дырку делает, а сносит. И такой снаряд у нас есть — корпусная пушка, сто двадцать два миллиметра, старая, заслуженная, А-девятнадцать. Я хочу её — в башню. На этот корпус.
Он положил рядом второй лист. На нём тот самый силуэт обрёл свою длинную пушку, и Волков увидел готовую машину из чёрно-белой ленты — оттуда, из взятого города, из той весны, до которой ещё надо было дойти через все сводки.
— Многие скажут, что не влезет, — сказал Котин. — Что ствол велик, что отдача разнесёт погон, что заряжать раздельно — снаряд отдельно, гильза отдельно — долго, что боекомплект выйдет мал. Всё правда. Но я считал. Влезет. Погон выдержит, мы усилим. Скорострельность упадёт, да — зато каждый выстрел будет последним для того, по кому он. По доту хватит и двух в минуту, если оба сносят дот. Я прошу разрешения, товарищ Сталин. Сделать машину со сто двадцать вторым, испытать, и если подтвердится — в серию, к зиме.