Он положил карандаш на карту, поперёк острова, и некоторое время смотрел на него.
— Знаете, что меня держит в равновесии, — сказал он, не спрашивая, а размышляя. — Меня держит то, что напротив сидит умный человек. Я его не видел и не увижу, но я знаю его по тому, как он воюет, как знают почерк по письмам. Он там, в Москве, сейчас смотрит на ту же карту и думает ровно то же, что я: что я взял Лондон и связал себе руки. Он не радуется моей победе, потому что он умён и понимает, что моя победа ему на руку. Он сейчас считает, сколько я тут увязну, и под этот счёт двигает своих на юге. Я бы на его месте делал то же самое. — Бек чуть усмехнулся, одним углом рта. — Мы с ним читали одни книги, Бойнебург. Я читал русского Шапошникова, «Мозг армии», хорошая книга, лучше многих наших. Он, я думаю, читал наших. Два человека, читавшие одни книги, на двух концах войны, и каждый знает, что думает другой. Это редкое чувство. Почти не одиноко.
Он выпрямился, и тон его сменился — кончилось размышление, началось дело.
— Ладно. Лирику в сторону. Слушайте, что я решил, и передайте Меркеру, чтобы оформил приказом. С востока не снимаем ничего. Ни одной роты. Клейст держит, как держал, отходит медленно, торгует каждой балкой, как торговал. Русским мы на юге не подарим ни одной дивизии сверх того, что у них уже под носом, — пусть платят за каждый километр полную цену. На острове переходим к обороне достигнутого. Никакого Эдинбурга в этом году. Закрепляемся на достигнутой черте, держим Лондон и порты, давим сопротивление в тылу полицейскими средствами, а не армией, и ждём. Пусть север сам устанет воевать без столицы и без правительства, которое за морем. Время теперь работает и на меня тоже, не только на русского. Это долгая игра, Бойнебург, я не люблю долгих игр, но эту я сам себе устроил и сам в неё сыграю.
— Записать для Меркера дословно?
— Своими словами. Меркер новый человек, ему полезно переложить чужую мысль в свою — быстрее освоится. Он толковый, только фронта ещё не нюхал на этой должности, ему месяц нужен, чтобы перестать бояться карты. Дайте ему месяц.
Бойнебург кивнул, сделал пометку в книжке.
Бек ещё раз обвёл глазами карту — английский остров, на котором он выиграл нижнюю половину и проиграл свободу, и далёкий восточный край, где сидел его невидимый умный собеседник. Потом отодвинул карту и придвинул обратно стопку газет с крупными буквами.
— Уберите это, — сказал он. — Пусть народ радуется, народу полезно. А мне не показывайте. Я знаю, что взял Лондон. Мне не нужно про это читать буквами в ладонь.
Бойнебург собрал газеты со стола.
— Господин канцлер. Народ радуется искренне. Большая победа.
— Большая, — согласился Бек. — Самая большая в этой войне. — Он опять потёр плечо, в котором старая боль и новая давно стали одной. — Только большие победы, Бойнебург, тем и опасны, что после них особенно трудно объяснить — и другим, и себе, — почему война не кончилась, а стала тяжелее. Идите. Поздно.
Бойнебург вышел.
Глава 13
Критическая масса
Их было двое, и оба Борисовичи, и Волков, когда Поскрёбышев назвал их, на секунду подумал, что это шутка: Яков Борисович и Юлий Борисович, теоретик и теоретик, один взрывник, другой нейтронщик, и оба смотрели на него одинаково — без страха, который он привык видеть, но с тем особым напряжением, с каким смотрит человек, которому есть что сказать и который боится только одного: что ему не дадут сказать до конца.
Их привёз Берия, но в кабинет не вошёл — остался в приёмной. Это была его манера в таких делах: подвести людей к двери и отойти, чтобы разговор шёл без него, а потом узнать содержание от того из двоих, кто слабее. Волков знал эту манеру и не возражал. Сегодня ему нужны были физики, а не Берия.
Прислал их Курчатов. Сам Курчатов сидел на своём реакторе, на Урале, и оторваться не мог — у него там было то, без чего весь сегодняшний разговор оставался бы умозрением; а этих двоих, своих теоретиков, занятых не котлом, а самим зарядом, взрывом, тем концом дела, до которого вживую было ещё далеко, он отправил к Сталину с запиской в три строки: выслушайте, это по их части больше, чем по моей.
— Садитесь, — сказал он. Они сели. Папку — толстую, в коленкоровой обложке, перевязанную тесьмой, — тот, что повыше, Харитон, положил на колени и придержал ладонью, как придерживают что-то живое. — Мне сказали, вы хотите показать.
— Хотим доложить, товарищ Сталин, — сказал Харитон. Голос тихий, точный, без нажима. — По устройству. По самому изделию. До сих пор всё, что докладывалось наверх, было про то, как получить вещество. Это другое. Это про то, что с этим веществом делать, когда оно будет. Как из него сделать… — он чуть запнулся, подбирая не пугающее слово, и не нашёл, — бомбу.
— Бомбу, — сказал Волков. — Говорите бомбу. Я не барышня.
Зельдович усмехнулся — коротко, одними глазами, и Волков понял, что с этим будет легче: взрывник, человек, который имеет дело с тем, что гремит, обычно не склонен к словесным реверансам.
— Можно к доске? — спросил Зельдович.
В углу кабинета стояла доска — её внесли по просьбе Берии утром, Волков не спрашивал зачем, теперь стало ясно. Зельдович встал, взял мел. Помедлил секунду, как медлит лектор перед аудиторией, которую не знает, потом начал — и через минуту в кабинете уже не было ни канцлера, ни вождя, был просто человек у доски и трое слушающих, потому что предмет был такой, что съедал чины.
— Смотрите, товарищ Сталин. Вещество — уран, особый, тот самый, который мы умеем выделять по граммам и которого нам нужно будет много. Свойство у него одно, ради которого всё: если собрать его достаточно много в одном месте, в одном куске, он сам себя поджигает. Не огнём. Нейтронами. Один атом разваливается, выбрасывает нейтроны, они разваливают соседние, те — следующие, и это идёт лавиной, и вся лавина укладывается в одну стотысячную долю секунды. Вот это «достаточно много» называется критической массой. Меньше неё — кусок лежит и не делает ничего, хоть век. Больше неё — он взрывается сам, мгновенно, его невозможно удержать.
Мел чиркнул: на доске появился шар, рядом — цифра, которую Зельдович обвёл кружком.
— И вся задача бомбы, — сказал он, — сводится к одной хитрости. Нельзя хранить критическую массу собранной — она рванёт на складе. Значит, надо держать её разделённой на куски, каждый сам по себе безопасный, а в нужный момент — сложить их вместе быстрее, чем лавина успеет начаться раньше времени. Сложил — рвануло. Вот и всё устройство. Всё остальное — детали.
— Покажите, как складываете, — сказал Волков.
Зельдович нарисовал. Это было до смешного просто и оттого страшновато: труба, на чертеже похожая на орудийный ствол, в одном конце — кусок урана, в другом — заряд обычной взрывчатки.
— Самый грубый способ, — сказал Зельдович, и в голосе у него была лёгкая брезгливость мастера к топорной работе. — Пушка. Берём два куска, каждый меньше критического. Один кладём в ствол, как снаряд. Второй — в дуло, мишенью. Поджигаем обычный порох, кусок летит по стволу, влетает в мишень, два докритических куска сливаются в один надкритический — и в эту же тысячную долю секунды всё кончается. Глупо, расточительно, но работает наверняка. Тут почти нечему ломаться. Школьник соберёт, была бы начинка.
— Почему расточительно.
Тут впервые подал голос Харитон, всё так же тихо.
— Потому что пушка требует много вещества, товарищ Сталин. Очень много. Чтобы пушечная схема сработала, оба куска должны быть толстыми, иначе они не успеют слиться как надо, и большая часть урана просто разлетится, не вступив в реакцию. Считай — выбросили на ветер то, что добывали годами по граммам. Мы прикидывали минимум. — Он развязал тесьму на папке, нашёл лист — не подал, только сверился по нему. — Чтобы пушечная бомба наверняка сработала, нужно порядка нескольких десятков килограммов чистого вещества. Точнее не скажу, тут считать и считать, но порядок такой: десятки килограммов. Не сотни, не единицы — десятки.