Открою, конечно. В этом и беда.
Легла я под утро и уснула сразу.
Утром приехала портниха, и до самого обеда меня ставили на табурет, обкалывали булавками, поворачивали и снова обкалывали. Платье было цвета слоновой кости, тяжёлое от вышивки, и в нём я была очень красивая и очень чужая, как кукла в витрине к празднику. Корнелия сидела в кресле и руководила: здесь убрать, тут выпустить, ворот выше.
— Выше, — повторила она. — Ещё. Невеста должна быть скромной.
Булавка кольнула меня в шею, у самых волос, и я вздрогнула всем телом, так, что портниха отпрянула.
— Простите, миледи!
— Ничего.
Ничего. Просто кожа на шее у меня теперь дёргалась от любого касания, как у лошади от слепня. Я стояла на табурете, смотрела на себя в три зеркала сразу и дышала через раз.
Женщина в зеркалах выходила замуж через пять дней.
Вечером, расшнуровывая меня, Фелма болтала без умолку: на кухне только и разговоров, миледи, кухарка божится, а конюх сам видел.
— Что видел? — спросила я.
— Так коменданта же. — Она потянула шнуровку, и корсет наконец отпустил. — Никуда он не уехал, миледи. В городе остался, дом снял у ратуши. А люди его, говорят, второй день ходят по складам у реки и всё записывают.
Глава 4
Ночью я запретила себе думать про склады у реки.
Проверка настоящая, вот и всё, что это значило. Комендант работает. Комендантам положено работать, на то они и коменданты. Дом у ратуши, люди с записями, полторы улицы от рынка, где по средам бывает Фелма.
Последнее я запретила себе особенно строго.
Дни до свадьбы дом прожил в лихорадке. Натирали полы, развешивали гирлянды из оранжерейных роз, из погреба поднимали вино, из кладовых серебро. Корнелия командовала этим войском с утра до ночи, и связка ключей на её поясе не умолкала.
Я наблюдала.
К третьему дню я знала о доме Эшфордов больше, чем узнала за полтора года той жизни. Дэмиан вставал поздно, до полудня сидел у себя, после полудня дважды уезжал верхом и возвращался к ужину, пахнущий табаком. Почту привозили к десяти, и Корнелия разбирала её первой, всю, включая письма сына. Ночной сторож обходил дом дважды, в полночь и в четыре, и между обходами спал в каморке у кухни. Прачки уходили в город по вторникам, кухарка по средам, и с ней ходила Фелма.
Я мысленно всё фиксировала. Пригодится. Всё пригодится.
За два дня до свадьбы Дэмиан подарил мне серьги.
Бриллианты, старая огранка, тяжёлые. Он сам вдел мне одну, отступил, полюбовался и поправил у меня за ухом прядь.
— Тебе идёт. Наденешь к платью?
— Надену.
— Ты всё ещё сердишься за тот вечер. — Он взял мои руки в свои. — Я вспылил, признаю. Эта неделя всех измотала. После свадьбы всё станет проще, вот увидишь. Уедем на юг на месяц, только ты и я. Хочешь на юг?
— Хочу, — сказала я.
В прошлой жизни мы ездили на юг. Море, белый песок, он читал мне вслух по вечерам, и я была уверена, что счастливее меня женщины нет. Теперь я стояла, смотрела, как он улыбается, и прикидывала: серьги потянут на годовое жалованье управляющего. Задабривает. Значит, Корнелия велела не давить из-за чешуи, значит, они сменили подход и до алтаря меня будут гладить.
Правильно. Гладьте.
— Вот и умница. — Он поцеловал меня в лоб, тепло и по-хозяйски. — Моя разумная невеста.
Серьги я убрала в шкатулку, которую запирала на ключ. Ключ был один, у меня, и именно поэтому шкатулке я не доверяла ничего дороже серёг.
Отец приехал накануне свадьбы, к вечеру.
Карету с вейловским гербом я увидела из окна второго этажа и пошла вниз быстрым шагом, наступая на подол. На лестнице я себя поймала и дальше спускалась как положено: спина, подбородок, рука на перилах.
Он выходил из кареты, разминая спину, и ворчал на кучера за тряску. Седые виски. Дорожный сюртук. Перчатки, которые он вечно терял и покупал дюжинами.
Живой.
В прошлой жизни он приезжал к нам. На свадьбу, потом к рождению Тео, потом ещё дважды, ненадолго, между своими бумагами. Держал внука на руках неумело и торжественно, как вазу, и ворчал, что мальчишку кутают. В последний раз Тео ухватил его за палец и не отпускал, и отец просидел так час, боясь шевельнуться.
А потом приезды кончились, и письма стали реже и короче, а потом пришло не письмо, а известие.
— Амалия!
Он раскрыл руки, и я вошла в них, уткнулась в дорожный сюртук, в запах табака, чернил и пыли, и стояла так, пока имела право стоять. Невесте положено скучать по отцу. Невесте многое положено, этим я и пользовалась.
— Ну будет, будет. — Он неловко погладил меня по спине. — Что ты, девочка. Я же приехал.
Приехал. Живой, тёплый, родной. Я разжала руки первой, потому что ещё секунда, и я бы не разжала их вовсе.
— Вы похудели, отец.
— А ты повзрослела. — Он отстранил меня и посмотрел внимательно, по-своему, будто читал прошение. — Ну-ка, ну-ка.
— Отец?
— Ничего. — Он покачал головой. — Веди в дом. Погляжу, как они тебя тут содержат. В письмах ты про них подозрительно вежлива.
За ужином Эшфорды его обхаживали.
Корнелия усадила отца по правую руку и весь вечер лила мёд: и дочь у вас сокровище, и род ваш древний, и как же мы счастливы породниться. Дэмиан был почтителен ровно настолько, насколько положено жениху перед тестем, ни поклоном больше. Ардженты, вернувшиеся к торжеству, сидели напротив.
Люциан поднял бокал.
— За союз домов, — сказал он. — За наместника, вырастившего такую дочь. Долгих лет вам, Алистер.
— И вам, Люциан.
Они выпили. Отец улыбался, Люциан улыбался, свечи и магические огни горели, серебро блестело.
Я смотрела в свою тарелку и считала до десяти. Потом ещё раз до десяти. Ногти впились в ладонь под столом, и я разжала пальцы по одному, усилием, как чужие.
Долгих лет. Полтора года, если быть точной. Ты уже отсчитываешь их, а он благодарит тебя за тост.
— Дочь моя, вы не устали? — Корнелия смотрела на меня через стол с материнской заботой. — Вы бледны. Завтра большой день.
— Благодарю, миледи. Я дослушаю, с вашего позволения. Отец так редко ездит в гости, и мы ещё не скоро увидимся.
После ужина отец попросил у хозяйки позволения пройтись с дочерью по саду. Наедине, по-стариковски, сказал он. Корнелия улыбнулась и разрешила. А что ей оставалось? Не запирать же наместника в гостиной.
В саду было темно и сыро. Отец шёл медленно, заложив руки за спину, гравий хрустел под его сапогами.
— Секретарь мой совсем от рук отбился, — говорил он. — Перепутал прошения, задержал отчёт в столицу. Я его чуть не выгнал перед отъездом. Двадцать лет служит, а тут будто подменили. Может, влюбился на старости лет, как считаешь?
— Может, и влюбился.
— Смотри-ка, защищаешь. — Отец хмыкнул. — Раньше ты его терпеть не могла. Говорила, у него руки холодные и он на тебя смотрит, как на прошение с ошибкой.
— Я выросла, отец. Теперь я знаю, что холодные руки не самое страшное в человеке.
Он покосился на меня, но смолчал. Мы прошли до конца дорожки и повернули назад, к светящимся окнам.
— Ну а теперь рассказывай.
— Что рассказывать, отец?
— Всё, чего не было в письмах. Письма твои я читал. Гладкие письма. — Он остановился и повернулся ко мне. — Ты писала такие же гладкие, когда тебе было двенадцать и ты разбила материну вазу.
Я засмеялась. Смех вышел настоящий, первый настоящий за все эти дни, и от него защипало в глазах.
— Дом чужой, отец. Пишу, что можно.
— А говорить что можно?
Ночь стояла вокруг тихая. Где-то за спиной светились окна дома Эшфордов, все до одного. Я могла сказать сейчас. Слова были простые: увезите меня, отец. Он бы увёз. Он бы посадил меня в карету этой же ночью, заплатил бы неустойку, пережил бы скандал и глазом не моргнув выдержал бы всё, что сказала бы ему провинция.
И через полтора года его увели бы на плаху, а я смотрела бы из отцовского дома, как это происходит, и не смогла бы предъявить никому ничего, кроме своих домыслов.