Зима шла, живот рос. Шнуровку распустили уже по-настоящему, походка у меня сделалась степенная, и весь дом умилялся, глядя, как молодая леди Эшфорд плывёт по галерее, придерживая поясницу. Корнелия смягчилась до того, что дважды позволила мне самой выбрать обед.
У Дэмиана появился перстень.
Я заметила его за ужином. Тонкое золото на мизинце левой руки, тёмный камень, по ободу мелкая гравировка, не разобрать. Раньше мой муж колец не носил, кроме обручального.
— Красивый, — сказала я. — Новый?
— Этот? — Он глянул на свою руку, будто увидел перстень впервые. — У Реннера выиграл. Тот три вечера отыгрывался, потом отдал. Память о великой битве.
Он рассмеялся, довольный шуткой, и разговор ушёл к другому.
Выиграл. У Реннера. Я вспомнила сдобный шёпот баронессы. Младшая Арджент час просидела у ювелира, сама выбирала камень. Мужской перстень с гравировкой, и жениха нет.
Носи, милый. Носи на левом мизинце свою великую битву. Я даже не стану подходить близко и разбирать буквы. Мне и отсюда видно, что там не имя Реннера.
Дэмиан был со мной нежен, покоен и почти счастлив. Наследник рос, жена не докучала, мать была довольна, а по четвергам его ждали где-то, где он пел про мельникову дочку. Идеальный брак работал, как хорошие часы, и заводить его не приходилось. Он заводился сам.
Тео рос и заявлял о себе.
Ночами он устраивал возню, стоило мне лечь, будто весь день копил. Я лежала на боку, смотрела в темноту и слушала его изнутри. Толчок, поворот, тишина, снова толчок. Изжога мучила меня от всего подряд, поясница ныла к вечеру, и всё это, каждую мелочь, я складывала и пересчитывала с жадностью ростовщика. В прошлый раз было так же. Значит, всё идёт как надо. Значит, это он, мой, до последней привычки.
Спи, говорила я ему. Спи, полуночник. В кого ты такой? И сама себе отвечала, что знаю, в кого.
Письма от отца приходили теперь каждую неделю.
Он писал про снег, который завалил северный тракт, про гарнизонного полковника, обыгравшего его в кости, про Фелму, которая связала внуку чепец устрашающего размера. Письма были уютные, и я читала их по два раза, утром и на ночь.
Последнее пришло в четверг, толстое, с довеском. Отец вложил в него рисунок, план детской, которую затеял устроить у себя, чтобы внуку было где жить, когда станет гостить у деда. Детская была нарисована с окнами на юг и с камином, и напротив камина отец надписал: «кресло моё, не трогать».
Я смеялась, читая, гладила пальцем это «не трогать» и обещала себе, что Тео будет сидеть в этом кресле у деда на коленях, чего бы это ни стоило нам всем.
Ответ я начала сочинять сразу, ещё с письмом в руках. Одобрю окна на юг, потребую подушку для кресла и предупрежу, что внук будет голосистый, в деда.
А потом дочитала до конца.
В самом низу, после подписи, стояла приписка, тесная, будто её вжимали в оставшееся место:
«Да, вот ещё новость. Люциан прислал мне к празднику ящик южного вина, с письмом любезнейшим. С чего бы это он меня так полюбил, как считаешь?»
Глава 9
Ответ отцу я переписывала трижды.
Про детскую вышло легко. Окна одобрила, подушку для кресла потребовала, про голосистого внука предупредила. А потом четверть часа сидела над чистой строкой и подбирала слова для главного, чтобы они выглядели неглавным.
Вписала между шуткой про Фелму и поклоном полковнику. «Вино южное к нашим зимам капризно, вы бы не спешили его открывать. Пусть отстоится до лучших времён».
Пустяк. Хозяйственная забота, каких в письме дюжина. Отец прочтёт и хмыкнет. А потом перечитает, потому что за всю жизнь я не написала ему про вино ни слова, и задумается, с чего бы дочери, не отличающей кларет от уксуса, давать погребные советы.
Письмо я, как заведено в этом доме, отдала незапечатанным. Печати здесь ставил Гривс, у себя в буфетной, и никто не говорил вслух, что бывает с письмами между моим бюро и его сургучом. Я и не спрашивала. Я просто писала так, чтобы чтение было приятным для всех.
Больше в конверт вложить было нельзя. Оставалось верить, что наместник, двадцать лет читающий прошения между строк, умеет читать и скрытые послания дочери.
Новость про коменданта принесла баронесса Клов, вместе с метелью и золовкой.
Она едва дала себя раздеть, так спешила. Уселась, приняла чашку и выложила с порога, торжествуя каждым словом. В соседней провинции взяли контрабандный обоз, ночью, на дальнем броде. Железо без клейм, полные сани. А при возчиках оказался боевой артефакт, запрещённый, из старых, и кто-то из них успел его разрядить. Представьте себе, душа моя, в самого коменданта. Выжгло полгруди, у всех на глазах.
Чайник у меня в руке дёрнулся, и кипяток пошёл мимо чашки, на поднос.
— Ах ты ж, — сказала баронесса. — Не пугайтесь так, деточка, вам нельзя.
— Простите. Рука соскользнула.
— Да что дракону сделается, — махнула золовка. — На них заживает, как на кошках. Говорят, он на ногах устоял и тем же вечером сам допрашивал возчиков.
— Три дня всё же отлёживался, — со знанием возразила баронесса. — Мне писали, три дня. Простого человека от такого хоронить нечего было бы. Столица гудит.
Дальше они спорили, откуда у возчиков артефакт, какого он был роду и сколько дней отлёживаются раненые драконы, а я разливала отвар по новой и следила за своей рукой, как за чужой. Рука больше не дрожала. Молодец, рука.
Мне-то что. Ранили и ранили, на нём заживает. Обычная новость из чужой жизни, из столицы, за три сотни вёрст отсюда.
За ужином я подала эту новость к столу, между рыбой и жарким, невинно, со слов баронессы. Метель, скука, о чём ещё говорить.
— Какой ужас, — сказала Корнелия и попросила передать соль.
Дэмиан промолчал. Он резал мясо, и нож у него дважды сорвался с кости. Потом он спросил, не находим ли мы, что повар пересушил жаркое, и Корнелия нашла, что пересушил, и ужин доехал до десерта на разговоре о поварах.
Ни одного вопроса. Ни где брод, ни чей обоз, ни что за железо. В доме, где хозяйство держат крепко, а сплетни любят нежно, новость о соседской контрабанде обязана была прожить хотя бы до чая. Её похоронили за две минуты, вместе с солью и поваром. Не буквально, конечно.
Я убрала эту новость подальше и заперла. Ночью она выбралась и просидела со мной до рассвета.
Зато к утру у меня было готово решение, ясное и злое. Хватит стоять у окна и складывать чужие телеги. Обоз с железом без клейм взяли за три сотни вёрст, на дальнем броде, и где-то в этой цепочке, я чуяла печёнкой, лежал дальний амбар Эшфордов. Цепочку рвали с того конца. Мне пора было браться за этот.
Пора в кабинет.
Ключ решал всё, и путей к ключу было два. Связка Корнелии не покидала её пояса даже ночью, это я выяснила давно, по звону. Оставался жилетный карман мужа.
Травник ждал меня на своей полке, где я его оставила осенью.
Страница с закладкой открылась сама, по перегибу. Сбор сонный, мягкий, на шесть трав: половину из них мне заваривали каждый вечер от бессонницы, для беременных он безвреден. Внизу страницы чужая рука приписала карандашом, старым, полустёртым: «на кувшин вина вдвое».
Кто-то в этом доме уже ходил моей дорогой. Я решила не выяснять, кто и зачем. Меньше знаешь о чужих дорогах, дольше идёшь по своей.
Маршрут я отрепетировала заранее, честно и скучно.
Три ночи подряд, не таясь, я выходила из спальни и бродила по дому. Спускалась в буфетную за водой, стояла у окна в галерее, возвращалась. На вторую ночь меня встретил сторож, обмер и получил своё объяснение. Не спится, любезный, дитя толкается, хожу. Наутро Корнелия уже знала, покачала головой и велела ставить мне на ночь кувшин и второе одеяло.
Вот и всё. Беременная хозяйка, которая бродит ночами, за неделю стала в доме мебелью. Теперь встреть меня хоть сторож, хоть сама Корнелия в любом коридоре, у меня было готовое место в их головах, обжитое и скучное.
Свой вечерний сбор я перестала пить в тот же день. Выливала в цветочный горшок, а сухой остаток, который горничная оставляла мне на бюро, перекладывала в платок и прятала. За две недели набралось довольно, и пахло от платка сеном и аптекой.