Воду принесли, ледяную, и я стал лить её на спёкшийся рукав. Лил долго, куда дольше, чем понимала толпа за моей спиной. Там уже ворчали, что барин студит горелого, вовсе доконать хочет. И какая‑то баба тянула старуху с маслом обратно к парнишке. Никитин молча встал между ними и мной, широко, по‑мужицки, и подавал вёдра.
А парнишка под водой затихал. На третьей минуте он перестал выть и только вздрагивал, на пятой задышал ровнее. Жар выходил из мяса в воду, и с каждым ведром я отвоёвывал у ожога по вершку живой кожи.
– Легчает?.. – спросил он так, будто сам свою боль не чувствовал. Хотел от меня утешение услышать.
– Легчает. Терпи, ещё лить буду, – ответил я. И это утешение было правдивым.
Рукав, отмокнув, отошёл почти весь. Там, где ткань всё же прикипела, я обрезал её ножницами по кромке и трогать не стал: приросшее оторвёшь – снимется и живое. Ожог нехороший, в полруки, в пузырях, но пузыри стояли целые, и я строго‑настрого запретил их трогать.
– Пузырь ему не враг, – втолковывал я старухе, которая, лишившись масла, готова была теперь слушать что угодно. – Он его рану от грязи кроет, лучше всякой повязки. Лопнет сам, тогда чистую тряпицу, проглаженную утюгом, и менять всякий день. А маслом, мать, кашу мажь. На живое горелое ни масла, ни сметаны, ни дёгтя, только чистая холодная вода, и чем скорее, тем больше кожи спасёшь. Запомни сама и бабам перескажи, тебя послушают.
– Ишь как… – старуха поглядела на притихшего парнишку и на своё масло. – Водой, стало быть… А мы‑то, дуры, маслом…
Простого человека, будучи барином, не так трудно переубедить. Спорить с равными по статусу куда сложнее.
Мужику со спиной я велел то же, холодных примочек до утра, и оставил обоих на Никитина, благо тот жил в двух шагах и вызвался доглядеть. Пожар тем временем сбили, дальше двора он не пошёл, и толпа расходилась, унося по домам новость о странном барине, который лечит ожоги водой.
Я шёл к мосту пешком, от меня парило на холоде, рукава были мокры до плеч. Совсем небольшой шаг, но всё же знания мои хоть кому‑то да передались. Итог хороший: одна рука подмастерья да одна старухина привычка. Может, и разнесут слух получше печатного листка!
Кстати, о печатном… Памятка о горелом пойдёт уже третьим номером. Всё чаще я задумываюсь об этом труде, познавательной медицинской книге, которой пока что ещё не решился дать имя.
* * *
На другой день Пески дымились и считали убытки, а Никитин, забежав в больницу, доложил, что подмастерье спал всю ночь, пузыри стоят целые, и старуха стережёт его от доброжелателей с маслом. И сторожит причём как собака цепная! Значит, и вправду мою науку усвоила.
Октябрь уже стоял на пороге, и первым его днём приходился Покров.
Покров в старой России – это не просто религиозный праздник, а главный бытовой рубеж. Точка невозврата, после которой осень окончательно сдавала позиции зиме, а русские люди официально переходили к новому режиму жизни. Готовились к холодам.
Покров пришёл, как и положено ему, с первым инеем. Утром трава во дворе стояла седая, из щелей потянуло по ногам, и Дарья Гавриловна объявила военное положение.
С утра дом стоял вверх дном по случаю, который здесь почитался за важнейший в году. Вставляли зимние рамы.
Дворня таскала их с чердака, пыльные, в паутине, Гриша с лакеем прилаживали, столяр ходил вдоль окон с меркой и цокал языком. Меж двойных стёкол, на подоконный низ, укладывали валики из пакли, а поверх, для сухости и красоты, сыпали крупную соль и клали клочья белого мха. Дарья Гавриловна надзирала лично и самолично же раскладывала меж рам гроздья рябины, от которой, по её словам, стёкла не потели и в доме не заводилась лихорадка.
– А что, Михайло, – барон грел спину у печи и командовал оттуда, как с мостика, – у вас в Москве поди тоже в эту пору вставляют?
– Вставляют, Пётр Кузьмич. Только рябину не кладут, у нас всё больше соль.
– То‑то у вас и лихорадки, – Дарья Гавриловна поджала губы, довольная своей наукой.
Спорить не стал. Хотя причины были. Про то, что рябина тут ни при чём, а потеют стёкла от сырого воздуха и худой пакли, я мог бы прочесть лекцию на час. Только лекция эта была здесь никому не нужна. Рябина меж стёкол так ярко горела красным на белом мху, что и сам залюбовался.
Иные вещи в этом веке делались бестолково, но красиво, и я уже выучился не трогать те из них, что хотя бы не вредили. Между тем, я отметил, какую странную вещь высказала Дарья Гавриловна. Будто в Москве всё время лихорадки. Странно слышать это от человека сего времени. Ведь всё на самом деле наоборот. Это Петербург – город лихорадок.
Но, кажется, я понимаю, к чему Бутурлина это высказала. Есть за ней избыточная бережливость, в то время как муж её, наоборот, излишне расточителен. Она экономила на всём внутреннем быте, контролируя каждую копейку, хоть большинство дворянок обычно этим не занимаются.
Поэтому, если Дарья Гавриловна замечает, что ей были допущены затраты, она старается всячески их оправдать.
Вот и сказала про лихорадки в Москве, чтобы показать лишний раз, что деньги на утепление потрачены не зря и всё сделано верно.
К вечеру дом сделался глуше и теплее. Я сидел у окна, глядел сквозь двойное стекло с рябиновой гроздью на первый иней по крышам и думал, что до весны это стекло теперь не откроют вовсе.
Форточек здесь не водилось. Дышать всю зиму предстояло печным духом, свечной гарью и чем бог пошлёт, и по весне полгорода будет ходить бледное, вялое и кислое. Здешние зовут это зимней немочью.
Я звал это по‑своему и уже прикидывал, как бы исподволь приучить хоть свой дом проветривать горницы, не пугая Дарью Гавриловну сквозняками, кои здесь числились убийцами пострашнее чахотки.
Вечером весь дом собрался в гостиной. Отца моего к празднику мы так и не дождались. Сенатские дела держали его который день в отъезде, и Дарья Гавриловна, вздыхая, велела оставить ему рябины.
А Митя за большим столом, высунув язык, выводил в тетради латинские склонения, и Готье, стоя у него за плечом, изредка ронял «bene». То есть – «хорошо». Уговор наш работал вторую неделю. Латынь через изучение костей шла у Мити так, что Лука Осипович уже поговаривал, не пора ли подсунуть ему настоящего Цельса. Учитель был доволен тем, каков план мы с ним сочинили.
– Дядюшка Михайло, – Митя поднял голову от тетради, – а правда, что у человека рёбер как месяцев в году?
– Почти правда. Сосчитаешь по‑латыни все двенадцать пар, и я тебе о других костях расскажу.
Митя взвыл от восторга, Готье поверх его головы поглядел на меня с укоризной, но глаза его смеялись.
Показал бы мальчику анатомический театр, но возраст пока не позволяет. Если не ошибаюсь, таких театров в Петербурге даже два, но есть загвоздка… Там не просто кости или анатомические препараты, а в том числе и вскрытые трупы. Туда мальчишку, разумеется, не сводишь.
Так, за инеем, рамами и склонениями дом Бутурлиных вкатился в зиму. А зима в этом веке, я уже знал это твёрдо, была временем лекарей!
* * *
Сам я Покров достаивал в больнице. Дежурство мне выпало по расписанию, и о том не жалел.
Мариинская в большой праздник показалась мне особенным местом. Полгорода у обедни, половина штата отпущена по церквям, коридоры под моим контролем тихие и чистые. Больница была свободна от людей и дышала по‑праздничному. Служители‑мещане сменили серые рабочие фартуки на чистые белые рубахи. Из полуподвальной кухни, где по случаю праздника затеяли праздничный обед для бедных, по коридорам тянуло сытным духом свежего хлеба и пирогов. Стало быть, Мария Фёдоровна выделила средства и распорядилась, чтобы люди без праздника не остались.
Авдеев встретил меня сидя, с куском пирога в руке, и вид имел самый разбойный.
– С праздничком, барин! Я тут это… хожу уже. До окна и обратно, три раза. Никитин дозволил. К Рождеству, стало быть, на волю?