Я понятия не имел, с чего он вдруг решил мне всё это выложить, но информация оказалась полезной. Мне ведь и самому до сих пор не ясно, с чего вдруг мой предшественник подался в лекари.
Никитин помолчал, потом заговорил быстрее, будто прорвало давно накопившееся.
— А ведь первый год я пластом лежал от страха. Придёт больной, а у меня руки трясутся. Уж думал бросить, к отцу в писари податься, — он невесело хмыкнул. — А потом привезли мужика с мальчонкой. Тот с сеновала упал, не дышит, весь синий. Рядом ни души, один я. И вышло вдруг само собой: руки прежде головы сработали. Откачал я его. Мужик мне в ноги повалился, а мальчонка живёхонек. Вот с того дня и уверился, что не зря пять лет корпел.
Я слушал и в очередной раз ловил себя на том, что этот лекарь мне по душе. Не хитрый, не завистливый, что в этих стенах редкость. Из таких выходят добрые врачи. Если, конечно, такого никто не сломает. А сломаться врачу нетрудно, уж я-то знаю. Приходилось видеть.
— Хорошая история, — кивнул я. — Значит, мы с вами точно в нужном месте оказались.
— А вот вы мне так и остались загадкой, Михаил Алексеевич. Ещё когда я вас по палатам водил, в первый ваш день, пытал вас: зачем вы, дворянин, в лекари пошли, коли вам и полк открыт, и канцелярия. Вы тогда отговорились длинной, мол, историей. А я не забыл. Так отчего?
Я решил не выдумывать и не врать про мотивацию своего предшественника. А потому ответил так, как ответил бы в другой своей жизни, где вопрос этот мне уже задавали.
— Не люблю стоять и глядеть, как человек уходит, когда его ещё можно удержать, — сказал я. — Мальцом видел однажды, как при мне помер тот, кого могли спасти, да не сумели. Ничего страшнее для себя с тех пор не знаю. Стоять рядом с пустыми руками — вот что страшно. Поэтому и держу нож, чтоб руки пустыми не были.
Никитин смотрел на меня во все глаза. Я и сам не ждал, что скажу это вслух и так прямо. Слова были мои, из моей настоящей памяти, а не из чужой дворянской юности. Потому и прозвучали искренне.
— Вон оно как, — тихо проговорил он. — А я-то думал, вы блажите от скуки.
— Может, и блажу, — я усмехнулся. — А вы не бросайте. Руки со временем сами трястись перестанут. И соображаете вы хорошо, это видно.
Он просиял, а потом тут же спохватился и взглянул в окно на серое небо.
— Ох, заболтались. А ведь Михаил Михайлович нынче в больнице, наездом. С самого утра по палатам ходит, хмурый. Попадёмся ему праздными — не похвалит.
— Тут вы правы. Лучше возвращаться к работе, пока господин Робек нас…
Договорить я не успел. В каморку, не постучав, сунулся больничный служитель, а следом, тяжело дыша, вошёл чиновный человек в форменном сюртуке.
— Кто тут господин Салтыков? — спросил он, обводя нас глазами.
— Чем обязан? — отозвался я и поднялся.
Чиновник протянул мне сложенный лист с сургучной печатью.
— От Павла Игнатьевича Сабурова, из Опекунского совета. Велено вручить в руки, а на словах прибавить вот что: легли к нему на стол разом две бумаги о вас. Одна с жалобой на ваше врачевание, другая с ходатайством взять вас в штат на жалованье. Рассудить желают сами и видеть вас лично. Завтра поутру извольте явиться.
Проклятье… Донос Штосса всё же дополз до Сабурова. А рядом легло ходатайство, очевидно, от самого Робека. Две чаши весов. На одной моё место в больнице, на другой вся моя здешняя жизнь. И качнёт их холодный дотошный человек, которому я никто.
Ответить чиновнику не успел: в коридоре загрохотало, забухали сапоги, и кто-то в голос заорал, зовя лекаря.
Мы с Никитиным выскочили в коридор разом. От дверей приёмного покоя валила толпа, а посреди неё двое мужиков волокли под руки третьего. Парень оседал у них на руках, хрипел и драл ногтями ворот рубахи, будто хотел содрать с себя собственное горло.
— Господа лекари, умоляем! Скорее, Христом богом просим… — кричал один из мужиков, указывая на больного. — Сказывали, он вашего главного знает! Господин Робек способен помочь.
Я подскочил ближе, и одного взгляда хватило. Губы у парня отливали синевой, грудь ходила ходуном, а воздух он тянул со свистом, тонким и жутким, какой бывает, когда трахея смыкается.
Круп. Или горловая жаба, как зовут её здесь. Плёнка закрывает собой горло, и человек задыхается.
— На лавку его, живо! Голову запрокинуть! — крикнул я.
Мужики свалили парня на лавку. Он выгнулся, глаза закатились, пальцы скребли доски.
— Пропустите! — раздался за спиной тяжёлый голос.
Робек протолкался к лавке, склонился над парнем и вдруг переменился в лице.
— Панкрат… — выговорил он глухо. — Господи! Панкрат.
Он знал этого парня. И судя по тому, как дрогнул обычно спокойный голос Робека, знал главный лекарь этого парня близко.
— Он у меня в помощниках ходил, на Камчатке, оспу вместе прививали, — Робек не отрывал глаз от синеющего лица. — Недели три-четыре назад только с моря вернулся, сыскал меня, работы новой просил. Ох, а ведь и в самом деле он тогда бледный был. Но мы мельком виделись.
Вот, стало быть, отчего парня приволокли именно к нам. Знали, что тут его давний хозяин и заступник.
Робек прижал пальцы к горлу Панкрата, вслушался в свист и словно окаменел.
— Гортань затворяется наглухо, — проговорил он. — Одно спасение осталось. Вскрыть дыхательное горло, впустить воздух ниже затвора. Да только я о том лишь в книгах читал, у немцев да французов. Своими глазами не видал ни разу, и в России, сколько знаю, за такое ещё никто не брался, — он поднял на меня тяжёлый взгляд. — Гиблая затея. Но иной нет.
И он принялся засучивать рукава. Старый лекарь собирался резать сам, впервые в жизни, по одной книжной памяти. Мужества ему было не занимать. А вот времени на пробу у Панкрата уже не оставалось.
Горлосечение. В моей эпохе это называлось трахеостомией.
Но Робек мог знать о горлосечении только понаслышке. Как о диковине из чужих трактатов, и не ведал, с какого конца к нему подступиться.
Зато я ведал.
В моём веке эту операцию умел проводить всякий лекарь, и руки мои помнили её сами. Знал я и то, чего не знал Робек. В здешних краях до горлосечения дойдут ещё нескоро, лет через сорок, и первым отважится на него один-единственный хирург. А Панкрат задыхался здесь и сейчас.
— Я сделаю, Михаил Михайлович, — сказал я. — Знаю как. И средство знаю вернее. Резать надо выше, меж хрящами. Там кожа тонка и крови мало, до горла рукой подать. Низкий разрез тут не годится, с ним не поспеть. Дайте нож и держите парня крепко.
Робек глянул на меня так, точно увидел впервые. Он помнил ногу майора, помнил, как я вытащил безнадёжного из-под самой косы. Мгновение он взвешивал, и учёный в нём пересилил оторопь от такого заявления.
Я прекрасно понимал, что Робек задаст мне немало вопросов. Но это будет потом. Сперва надо спасти человека!
— Добро, — коротко сказал он и навалился Панкрату на плечи, придавив к лавке всей тяжестью. — Держу. И упаси вас бог его загубить.
Я рванулся к столику с инструментами. Ланцетов не было. Фрол, приучившийся прятать острое ото всех, и нынче упрятал их подальше. Выдернул из кармана собственный перочинный нож, которым чинил перья над скорбными листами. Лезвие короткое, зато острое, как бритва. Сгодится.
— Хлебного вина! И перо гусиное, очищенное, живо! — крикнул я Никитину.
Тот метнулся к шкафу. За спиной задышала, загудела толпа, кто-то полез ближе поглазеть.
— Ну-ка разойдитесь! — не оборачиваясь, бросил Робек. — Не мешайтесь.
Служители с подоспевшим Фролом принялись теснить зевак к дверям.
Никитин сунул мне склянку. Я плеснул хлебным вином на лезвие и на кожу парня под кадыком. Толку от этого местные не видели, а я знал, что иначе рана загниёт.
Панкрата я уложил навзничь, запрокинул ему голову, подсунув под плечи чью-то свёрнутую поддёвку, чтоб горло вытянулось струной. Пальцами прошёл по шее сверху вниз.
Так… Вот кадык, дальше твёрдый щиток. Ниже прощупывалось колечко второго хряща. А между ними, под тонкой кожей, лежала та перепонка, где трахея ближе всего к поверхности и где нет крупных жил. Один точный разрез в палец длиной — и воздух пойдёт. Очищенное от пуха перо я держал наготове в левой руке, чтоб вставить в разрез и не дать ему сомкнуться.