– Я за них поручусь…
– И я бы поручился. А проверить всё одно надобно, иначе мы так и станем коситься друг на друга до лета. Дозвольте, я сам. По‑своему.
Допрашивать мальчишек я не стал. Наука, добытая на Митрии, годилась и тут. Я просто поговорил с каждым порознь, между делом, о пустяках. Семинариста расспросил, как ему работалось в те дни, когда решалось с кубами, кто заходил, кто спрашивал. Назавтра о том же, другими словами, расспросил веснушчатого. А после сравнил показания.
Сошлось всё, до мелочей. Оба помнили одни и те же дни одинаково, путались в одних и тех же пустяках и, главное, оба искренне не понимали, к чему я клоню. Ложь вычислять мне уже было нетрудно, я это уже проходил. Тут дырок в их показаниях не было. Мальчишки чисты.
И вот тогда, вычеркнув их, я упёрся в ответ, который лежал на виду с самого начала.
Справка. Та самая справка о разорённых винокурнях, с кем говорить и почём казна отдаст, которую я сам же и просил. Балуев выправлял её не из воздуха. Он посылал запрос в департамент, по откупной части, и запрос этот читали чиновники, писали писцы, подшивали копиисты.
Десяток чужих глаз, и всякий грамотный в том присутствии знал, что некто интересуется медными кубами под Шлиссельбургом.
Выходит, предателей нет. Утечка была неизбежна. Другой аптекарь с лекарем сами могли догадаться, зачем нам понадобились медные кубы.
Совсем недавно я ловил вора писем у собственных ворот. Поймал, простил, к делу приставил. И ведь тут такая же история. Теперь‑то я понимаю, что такой же самый человечек сидит в каждом присутствии этого города, и что казённая бумага выдаёт наш план с головой.
– Не казнитесь, герр Салтыков, – Лемке, выслушав, пожал плечами. – Через департамент ходят все. Иначе вы бы те кубы и не сыскали вовсе.
– Не казнюсь. Учусь, – сказал я, расхаживая взад‑вперёд по аптеке. – Впредь всякий мой запрос будем считать прочитанным врагами. Дела вести так, чтобы по бумаге выходило одно, а по правде другое. Противно, а придётся.
План на том совете мы положили короткий. На двор за Рогаткой не соваться и виду не подавать, что мы про него знаем. Балуева просить об одном, тихо и не спеша узнать, на чьё имя куплена та земля, где сейчас стоит мой куб.
Имя окажется подставным, тут я и сомнений не держал. Только всякую купчую кто‑то заверял, а стряпчие люди разговорчивые. И главное, трудиться дальше, как ни в чём не бывало, потому что лучший мой ответ им готовится.
Мы всё равно сделаем больше и лучше их. В этом нет сомнений. В кровь расшибёмся, но создадим массовое производство хинина.
Теперь мне ясно, как они прознали про наш план: сложили слухи о заводе, узнали о поиске кубов. Не ясно лишь одно: как они достали рецепт, который находится в головах двух людей.
В моей голове и в голове Лемке. Тут даже наши подмастерья ничего сделать не могли. Они ещё пока не видели, как мы создаём хинин.
И вот эту загадку, полагаю, решить будет особенно непросто.
* * *
Через день меня позвал к себе Михаил Михайлович Робек, и разговор у нас вышел такой, что я забыл про двор за Рогаткой на целые сутки.
Главный лекарь сидел за столом, а перед ним лежала бумага с печатью ведомства. Он молча повернул её ко мне.
И впервые за долгое время пришедший в Мариинскую документ меня порадовал.
– Понимаете, о чём идёт речь, господин Салтыков? – обратился ко мне Робек. – В правлении осведомлены о новых порядках содержания больных. И они хотят большего.
В документе было сказано, что созданные мной порядки приняты во внимание и что к весне ожидается прибытие новых партий раненых воинов из австрийских пределов, кои оставлены были там на излечении.
«Ввиду того, что в Мариинской больнице узакониваются полезные новшества, вам предлагается заблаговременно озаботиться, дабы известное госпитальное бедствие, ранам сопутствующее, пресечено было в самом начале…»
Другими словами, мне дают зелёный свет. Сами просят, чтобы я изобрёл методику. Говорят о болезни, которую в моём времени знали как гангрену. Здесь же её называют…
– Гниль, – назвал Робек, когда я поднял глаза. – Госпитальная гниль, Салтыков. Вот чего они боятся, и правильно боятся. Вы её видали?
– Приходилось. – Видал я её, правда, в учебниках истории медицины, но уточнять это не стал. – Рана чистая, шов ровный, а на пятый день края чернеют, пойдёт вонь, и человек сгорает за неделю. И следом происходит то же самое с соседями по палате. Сгорают один за другим, как свечки.
– Именно. Всё верно говорите. – Робек тяжело вздохнул. – Я её ещё в Гатчине насмотрелся на всю жизнь. Там я работал до того, как стал здесь главным лекарем. Госпиталь, двести раненых. К осени хоронили по десятку в день, и не от пуль. Резали выше и выше, а она шла следом, как пожар за порубкой. – Он помолчал. – Так вот, Салтыков. К весне, как встанет путь, повезут наших из венгерских городков. Тяжёлых, лежалых, с ранами полугодовой давности. И класть их будут к нам, потому что мы теперь, изволите видеть, образцовые. Понимаете, что это значит?
– Понимаю. Значит, к их приезду у нас должно стоять отделение, в котором гниль не живёт.
– Быстро понимаете. – Робек удовлетворённо кивнул и тут же перешёл к сути дела. – А теперь слушайте, что я вам скажу от себя, и слушайте внимательно, потому что дважды я такого не говорю. Вы у меня полгода. За полгода вы завели тут порядка больше, чем иные заводят за двадцать лет. Но по старшинству вы никто, Салтыков. Это вы осознаёте?
Разговор набирал обороты. И я пока не догадывался, к чему он ведёт.
– Осознаю. Я обычный штатный лекарь. Так к чему вы это?
– К тому, что я лично с радостью поставил бы вас выше, несмотря на возраст. Однако место старшего лекаря у меня одно, и оно занято Карлом Фёдоровичем по праву и по заслугам.
– Я не претендую на место господина Мейера, – тут же ответил я. – Глубоко его уважаю и ни в коем случае не стану…
– Знаю, и ценю это, Михаил Алексеевич, – перебил меня Робек. – Но всё же с идеями, что живут в вашей голове, оставаться на посту обычного лекаря… Неудобно. Есть иной ход. Сверхштатного старшего лекаря, с особым отделением под его началом, правление утвердить может. Не за красивые глаза и не за мои слова. За дело, которого до вас не делал никто. Вот оно, это дело, перед вами лежит! – он постучал пальцем по бумагам. – Поставьте отделение. Примите весенние обозы. Удержите гниль. И если мы с вами угодим вышестоящим… Что ж, тогда вам новой должности попросту не избежать.
В кабинете стало тихо. Я глядел на бумагу с печатью и уже видел за ней всё разом. И палаты, и корпию, и счётные тетради.
Про госпитальную гниль я знал многое. Точно так же, как о тифе. То, чего не знают другие. В моём веке её разобрали по косточкам. Живёт зараза в грязи, а разносят её по палатам руки, корпия и губки. Одна губка, которой обмывают дюжину ран подряд. Корпия, которую пожалели выбросить и подсушили для второго раза. Зонд, который вытерли о фартук. Хирург, идущий от гнойного к чистому.
Вот её кони, на которых она объезжает госпиталь за неделю. Разорви эту цепочку – и она задохнется. Только разорвать её в этом веке означало переломить весь заведённый порядок перевязки, всю смету и половину привычек, святых для всякого здешнего лекаря.
Одно дело – научить пару цирюльников мыть руки. И совершенно другое – внедрить правила асептики и антисептики на целую больницу и за её пределы.
Это немыслимый скачок вперёд. И он спасёт не только раненых. Потенциально это защитит миллионы людей от гибели.
Ещё один шаг, который может повернуть историю.
– Идея мне эта по душе, – сказал я. – Берусь!
– Я и не сомневался. – Робек впервые за разговор усмехнулся. – Идите, Салтыков. Время на подготовку у нас ещё есть. Но его совсем немного. Скоро весна. Боюсь, у нас едва ли есть хотя бы один месяц.
Из кабинета я вышел с головой, полной новых мыслей.