На первом рисунке по ним бежали острые язычки, и вьюшка рядом была перечёркнута крест‑накрест. На втором угли лежали ровно, подёрнутые пеплом, и вьюшка была закрыта.
– Это вы рисовали? – уточнил я.
– Я. – Она вздёрнула подбородок, готовая обороняться. – Вы только не смейтесь. Я слушала, как вы Грише толковали, что листки ваши читают грамотные, а угорают больше те, кто грамоте не разумеет. Вот я и подумала. Ежели грамоты нет, надобно, чтоб понятно было с одного взгляда. Картинкой! Уж картинку‑то всякий крестьянин поймёт, а может даже и дитя.
Я глядел на её рисунок и молчал, наверное, слишком долго, потому что она забеспокоилась.
– Глупость, да? – напряглась она.
– Анастасия Петровна, – сказал я честно, – в моём ремесле это называется золотая мысль. Я год бьюсь, как втолковать людям простые вещи, и бьюсь словами. А надо было спросить вас. Картинка старше грамоты, её читали ещё тогда, когда букв не выдумали. Дозвольте, я этот ваш рисунок отдам в печатню? Пригодится!
Щёки её вспыхнули уже по‑другому, от удовольствия, и она склонилась над листками, пряча лицо.
– Дозволяю, – проговорила она тоном королевы, жалующей грамоту. – Только, чур, рисовать для печатни буду сама. У вас, простите великодушно, картинки выходят не так хорошо. Их только в скорбный лист заносить.
– В скорбный лист мы картинки не заносим, – рассмеялся я.
Она фыркнула, и тут нас застала Дарья Гавриловна, вошедшая со свечой. Поглядела на нас, на разложенные листки, ничего не сказала, но свечу поставила ближе и ушла неслышно.
А через четверть часа в столовую влетел Митя Бутурлин с криком, от которого поднялся весь дом.
– Письмо! От Серёжи письмо! Привезли, привезли!
Собрались все, даже Гришка застыл в дверях. Барон сломал печать, надел очки, откашлялся и стал читать вслух, держа лист в вытянутой руке.
Сергей писал с марша, из‑под Брест‑Литовска. Писал бодро, по‑солдатски, короткими фразами. Дорога тяжела, но люди веселы. Кормят скверно, зато вдоволь. Сапоги держатся. Далее шли поклоны, каждому по старшинству, и на этих поклонах Дарья Гавриловна заплакала тихо, не прерывая чтения.
– «…а особый поклон Михайле», – барон поднял на меня глаза поверх очков и продолжил с расстановкой, – «и скажите ему, что наука его уже отслужила мне службу. Половина роты мается животами от дурной воды, я же пью кипячёную, по его наказу, и здоров, как бык, за что почитаюсь у товарищей чудаком, а у ротного лекаря личным врагом. Записку его храню. Вести отсюда ждите громкие».
– Слава тебе господи, – выдохнула Дарья Гавриловна и перекрестилась на образа. – Здоров.
– Здоров! – гаркнул Митя. – А я говорил! Наш Серёжа француза одной рукой прибьёт!
Дом зашумел, радостный, тёплый, живой. Николенька повис на отце, требуя перечитать про сапоги. Настя над листками улыбалась своим мыслям. Барон разгладил письмо ладонью и убрал в нагрудный карман, поближе.
Я улыбался вместе со всеми.
Громкие вести. Ох и громкие же будут вести, Сергей…
Под Брест‑Литовском, на марше, письмо шло сюда недели полторы. Стало быть, сейчас полк уже много западнее, где‑то в Моравии, среди чужих холмов и деревень с непроизносимыми именами. Одно из этих имён здесь пока не говорит никому ничего. Аустерлиц.
Скоро это случится.
Я не молился, но сделал всё, что мог, чтобы помочь своему… не побоюсь этого слова, другу.
Кипячёная вода, жгут выше раны да сухие ноги. Вот и всё, чем сумел я снарядить в дорогу. Главное, чтобы он не забыл.
Наутро в больнице Никитин ходил за мной тенью и явно носил что‑то в себе. Дозрел он к полудню, в пустой перевязочной.
– Михаил Алексеевич, признаться я вам должен. – Он встал прямо, как на экзамене. – Я ведь в воскресенье на Гороховую ходил. Сычёва этого искать. Который вам с вашим лекарством насолил. Простите, сделал это сам, без вашей просьбы. Думал, разведаю, вам подмога выйдет…
– Так. – строго сказал я. – Не томи в таком случае. И что из этого вышло? Что там на Гороховой?
– Нашёл я его. Того, кто ваше лекарство испортил – Никитин покраснел пятнами. – В третьем дворе, у дровяного сарая. Я подошёл учтиво, назвался… соврал, простите, назвался приказчиком, сказал, дескать, товар хинный ищу, не сведёт ли с поставщиком. А он… – Никитин сглотнул. – Он меня за грудки взял, Михаил Алексеевич. Тряхнул, как мешок с картошкой. Ты, говорит, из чьих будешь, вынюхивать? По роже, говорит, вижу, из лекарских. Передай, говорит, своим, кто нос суёт, тому нос и отрывают. И толкнул. Я в поленницу спиной… При людях, при дворне… Стыдно стало. Ужас как.
Он не договорил и уставился в пол. Уши у него горели. Взрослый человек, лекарь, спасавший людей, стоял передо мной и мучился.
А всё потому, что сам решил пойти войной за моё дело.
И я этого не забуду. И я врагу этого не прощу.
– Дальше, – сказал я ровно, хотя внутри у меня уже всё кипело.
– Дальше я нынче утром, до службы, снова туда пошёл. Со зла, себе доказать правоту. А его нет! Съехал. Хозяйка квартирная божится, ночью съехал. Куда, не сказался. – Никитин поднял на меня несчастные глаза. – Выходит, я всё дело вам испортил. Спугнул.
Я помолчал, раскладывая услышанное.
Ничего он не испортил. Съехал Сычёв в ночь, с деньгами вперёд, бросив насиженный угол. Это он не из‑за появления Никитина сбежал. Очевидно, тут дело в приказе.
Велели ему уехать, вот в чём дело!
Стало быть, за Сычёвым совсем рядом стоит человек, коли весть дошла за день.
Как я и думал. Скорее всего, живущий рядом Званцев отдал ему приказ бежать. А сам Званцев получил указание от Красовского.
Целая цепочка моих врагов, которых я и сам пока толком не узнал.
Знаю лишь, что действуют они против меня, потому что мешаюсь их делу.
– Слушай меня, Алексей Степаныч. – Я положил руку ему на плечо. – Дела ты не испортили. Просто свдинул. Наоборот, теперь видно всё! Он сбежал и тем самым себя выдал. Сычёв бегством сказал мне больше, чем сказал бы говором. Одно ты сделал зря. Пошёл один и без спросу. Эти люди уже подделывали моё клеймо, и я не хочу гадать, на что они ещё способны. Впредь на такие прогулки ходим вместе или не ходим вовсе. Уговор?
– Уговор, – выдохнул он с облегчением.
– И вот ещё что. – Я поглядел ему в глаза. – Говоришь, за груди он тебя тряхнул? Нет. Считай, это он мне «привет» передал. Я такие приветы не забываю и без ответа не оставляю. Придёт срок, мы с господином Сычёвым сочтёмся, и за это я ему отомщу.
Никитин поглядел на меня, и в глазах его мелькнуло что‑то, чего я прежде за ним не знал. Не робость.
– Зови тогда, Михаил Алексеевич, – прошептал он. – Помогу. Если надо будет отплатить этому гаду – помогу любой ценой!
– Договорились, – улыбнулся я.
Из больницы я вышел затемно. У ворот, посреди улицы, стояла знакомая добротная карета с фонарями, и подле неё, утаптывая снег, ходил кругами Степан Ильич Балуев.
Тот самый, у которого я десяток детей от ветрянки лечил.
Явился. Я даже не удивился, сам ведь это предсказывал.
– Господин Салтыков! – Он устремился ко мне так стремительно, что кучер на козлах вздрогнул. – А я вот… мимо ехал. Четвёртый раз, признаться, мимо еду. Дома у нас всё славно, дети подсыхают, корочки шелушатся, супруга велела кланяться, а Дуняша, вообразите, нынче засмеялась в голос, впервые как захворала…
– Рад слышать, Степан Ильич. Всей душой рад.
– Да… – Он снял шапку, постоял, после тяжело вздохнул. И вдруг разом перестал суетиться, будто скинул тяжёлый мешок с плеч, и поглядел мне прямо в лицо. – Не буду юлить. Я, господин Салтыков, человек прямой, а тут думаю долго… Спросить вас или нет? Всё. Я решился! И я задам вам этот вопрос, а вы уж не откажите. Окромя вас мне помочь во всём городе некому.
– Так в чём же дело? Не молчите, – закивал я.
– Вопрос мой… – Он шумно втянул морозный воздух. – Вопрос мой самого деликатного свойства. Касается он дел супружеских. Той их стороны… той, о которой вслух не говорят‑с. Понимаете же о чём я, господин Салтыков?..