А он… Он рассмеялся. Громко. Ледяным, режущим слух смехом.
Он бросил мне в лицо слова, что по сей день жгут калёным железом: на шлюховатых дочерях бастардов, охочих до чужой ласки, венец не надевают. Его законной супругой, хозяйкой его земель и сердца, станет леди Мойра.
И, словно я была случайной девкой из портового кабака, а не той, что вверила ему свою честь, он швырнул мне серебряную монету — «в уплату за услуги».
Мне. Элли.
Я до сих пор слышу в ушах тот звон — сухой, надменный лязг серебра о камни. В тот миг во мне умерла наивная девочка и родилась чёрная вдова собственной любви.
И тогда, не помня себя от стужи в груди, я пошла к бэн-лиис. К Эринейе. К той самой жуткой старухе, чьё имя честные люди произносили лишь шёпотом, поспешно крестясь. Её хижина притаилась на краю гиблого болота, пропитанная запахами едкого дыма, вяленых трав и могильного тлена. Очи Эринейи, затянутые мутной пеленой, видели куда больше, чем дозволено смертным.
Она выслушала мою исповедь молча. В её молчании не было ни капли осуждения, ни крохи сочувствия. Лишь слова, острые, как серп:
— Хочешь предать забвению — заплатишь навсегда.
И я заплатила. Без раздумий. Без содрогания.
Старуха подала мне отвар — густой, иссиня-чёрный, горчащий на языке самой смертью. Я осушила кубок, не дрогнув ни единой чертой лица, полагая в безумии своём, что смываю позор. Той ночью я корчилась в муках на соломенной подстилке, до крови кусая край одеяла, дабы не огласить лес истошным криком. Казалось, из чрева моего вырывают не только плод греха, но и саму искру жизни.
А когда рассветная мгла коснулась порога, Эринейя произнесла свой приговор, спокойный и беспощадный:
— Детей тебе более не носить. Никогда.
Это слово ударило наотмашь, сокрушительнее, чем ледяной смех Ангуса.
Никогда.
С той проклятой ночи в моей душе воцарилась зияющая пустота. И в этой пустоте, точно сорняк на погосте, взошла и окрепла ненависть. К нему — за его низость. К себе — за погубленное нутро. Но пуще всего — к ней. К этой никчёмной кузине Мойре, которой всё подносится на золотом блюде: и высокое имя, и незапятнанная честь, и богатый удел, и лучшие женихи.
Мойра получит всё, не приложив усилий. Я же потеряла всё, пытаясь обрести хоть кроху любви.
Я ждала, затаив дыхание, как хищник в высокой траве, и вот — мой час пробил.
Однажды, когда я шла по аллеи замка, до меня долетел рокот разгневанных голосов из окна кабинета: дядя Амлайб, верный своей костной гордости, наотрез отказал данам. Он захлопнул перед ними двери, не желая делить власть и отдавать сокровище Гэллоуэя в чужие руки. Старик полагал, что его «нет» станет точкой в этой истории.
Но он забыл, что в тени его величия выросла я.
И тогда я сама явилась к ним. Без дрожи в коленях, без тени сомнения на лице. Я пришла к северянам, когда все были заняты предстоящим весельем. Я не просила — я предлагала свою помощь.
Я стала их глазами внутри замка, их верным проводником по тёмным переходам, о которых не ведали даже кастеляны. Я отворила им те засовы, что дядя считал неприступными. Пока он молился о чести рода, я вкладывала ключи от этой чести в мозолистые ладони варваров.
Они не бряцали доспехами и не врывались с обнажёнными мечами. Они пришли тихой поступью, через тех тёмных людей, что обучены не задавать лишних вопросов и ценить серебро выше клятв. Им нужен был путь внутрь, тайная тропа сквозь бдительность стражи — и я, не дрогнув, указала её.
Сперва это казалось лишь забавной игрой, маленькой, колючей местью за мои поруганные надежды. Пусть её напугают до смерти, думала я. Пусть увезут в свои туманные фьорды, пусть эта изнеженная леди познает на вкус, каково это — быть беззащитной щепкой в бушующем море. Я не гадала, что нити моей интриги сплетутся в столь кровавый узел.
Но в ту ночь, когда мою кузину выкрали из самого сердца замка, когда коридоры наполнились истошными криками и беспорядочной тревогой, я замерла у окна, вглядываясь в непроглядную темень. Ветер доносил отголоски чужой ярости, а я лишь плотнее куталась в шаль.
Я помогла им — не из любви к северным богам, а из лютой жажды увидеть, как рухнет мир Мойры. Если дядя не пожелал отдать её по-хорошему, я устроила так, чтобы её забрали силой. И в ту ночь, когда драккары беззвучно отвалили от берега, унося мою кузину в холодную мглу, я почувствовала, что вкус мести слаще любого вина.
И мне не было жаль. Ни капли. В ту ночь я впервые почувствовала, как моя пустота внутри заполняется ледяным торжеством.
Моим пособникам, что знали слишком много, пришлось замолкнуть навеки. Тайны лучше всего хранятся под сырой землей.
Ныне я осталась одна — сама себе закон и сама себе палач.
Но стоит мне помыслить о Мойре — живой, обласканной любовью своего отца, возвращающейся под сень отчего дома, да ещё и с бременем в чреве, — как во мне вновь вскипает то чёрное, удушливое пламя.
Нет. Я не дрогну. Я уже принесла на алтарь своего падения слишком страшную жертву, чтобы отступить на полшага от края бездны.
И вот — посмотрите на неё! Муж-ярл и дитя под сердцем. Она возвращается в родные чертоги, неся в себе новую жизнь, гордая своей «тяжестью». Лучше бы пучина поглотила её, а солёные воды Северного моря наполнили её легкие вместо воздуха свободы.
Хотя... слухи ползут по замку, будто её северный варвар — истинный монстр во плоти, одержимый бесами. Что ж, быть может, сама судьба ещё взыщет с неё долг за мою поруганную любовь. А если провидение окажется медлительным — я сама стану его десницей.
Теперь, когда она ступила на этот берег, я обращусь в её неразлучную тень, в её неумолимый рок, в её живое проклятие, от которого не укроют ни стены замкам и не спасут мечи Гэллоуэя.
Хокон.
Я латал себя как мог, надеясь на «аптечку», что собрал по памяти и возможности. Хотя, если честно, чудилось, будто само мироздание решило подсуетиться: прежний хозяин этого тела после такого удара, видать, окончательно отбыл в Вальхаллу к своим богам или куда там. Я-то человек советский, атеист до мозга костей — ни церквей, ни молитв в моём детстве не водилось. Помню, в последние время по дворам бродили кришнаиты, книжки предлагали — воспринималось это как некая экзотика, не более.
Так что в местный пантеон я верил меньше, чем в закон сохранения энергии. Иначе при здешнем уровне медицины — а точнее, полном её отсутствии — я бы точно загнулся.
Но нет. Рана стянулась, лихорадка отпустила, и в голове наконец прояснилось.
Всего через несколько дней, обменявшись поклонами с гостеприимным хозяином Стаффорд-Бура, элдорменом Этельвирдом, и его зятем, лордом Эдвардом, мы двинулись в путь. Вся моя новая «семья» отправилась в Гэллоуэй. Правда, без «бонуса» не обошлось: с нами увязался этот ворон в рясе, брат Отрик. Крыса осторожная, глазами так и сверлит, будто рентгеном просвечивает.
С Эдвардом Корвидом мне всё же удалось перекинуться парой слов по-мужски. Вполне нормальный мужик оказался, основательный. Когда я поблагодарил его за спасение Мойры, он уставился на меня так, словно у ярла Хокона внезапно выросла вторая голова. Но закончили мы мирно — осушили кубки с элем и ударили по рукам. Из обрывков чужой памяти всплыло, что в его плену был виноват «прежний я». Что ж, как сказали бы у нас: «Ничего личного бро, просто бизнес».
Мы выдвинулись в дорогу. Я и Мойра — на телегах, благородный тесть и монах — верхом. Путь лежал недолгий, и впереди уже маячил мой новый дом на скалах. С Мойрой я всё больше помалкивал, да и она не горела желанием заводить светские беседы. Между нами лежала та роковая ночь, тяжесть кованого подсвечника и слишком много невысказанного.
И я кожей чувствовал: завоевать эту суровую землю будет куда проще, чем доверие женщины, которая имела полное право меня ненавидеть.
Телега мерно поскрипывала, отсчитывая путь, и каждый толчок на ухабах отзывался в моём перевязанном черепе глухим эхом. Я лежал на ворохе прелой соломы, уставившись в серое небо средневековья, и размышлял.