— Сегодня, — произнёс лорд, поднимая кубок, — мой дом открыт каждому, кто пришёл с миром. Пусть этот пир запомнится так же долго, как стоят эти стены.
Ответом ему был гул одобрения и звон металла.
Слуги вносили блюда нескончаемой вереницей, и аромат пиршества кружил голову сильнее старого эля. В центре стола на огромных блюдах дымилась золотистая оленина, политая густым, кисло-сладким соусом из томлёной брусники и лесных ягод. Рядом возлежал кабан, чье нежное мясо пропиталось ароматом печёных яблок и сладкого лука, а бока лоснились от жара печи.
Воздух полнился терпким духом лосося, копчёного на медленном торфяном дыму до янтарного блеска, и тёплой сладостью ячменных лепешек, еще хранивших жар камней. Горки острого домашнего сыра соседствовали с глубокими чашами густой похлёбки, щедро приправленной пряными травами Альбы. Тяжелые кубки наполняли тёмным, тягучим элем с плотной пеной и мёдом, который томился в погребах всю долгую зиму, обретая крепость и благородную горчинку лесного ореха.
— Клянусь святым Колумбой, — сказал один из вассалов соседу, отрывая мясо от кости, — в этом замке кормят лучше, чем в королевском дворе. — Потому что здесь знают цену верности, — ответил тот и кивнул в сторону помоста.
Когда первая жажда и голод были утолены, в центр зала, подобно теням былого, вышли барды. Старший из них, чьё лицо было испещрено морщинами, как кора векового дуба, бережно устроил на коленях арфу. Он едва коснулся струн, и хрустальный звон, прорезав гул голосов, заставил зал погрузиться в благовейную
Его голос, глубокий и рокочущий, поплыл под сводами, сплетая воедино были и легенды. Он пел о яростных битвах у подножия солёных скал, о предках лорда, чьи мечи ковали славу в безмолвии туманных болот, и о священных клятвах, принесённых под холодным взором звёзд. Но стоило смолкнуть последнему аккорду предания, как в тишину ворвался резкий вскрик свирели и дробный бой бубнов. Музыка переменилась, наполнилась диким, необузданным ритмом, словно сама древняя кровь замка забилась в такт в жилах присутствующих.
— Танец! — громом разнёсся чей-то хмельной и восторженный возглас.
— Танец для нашей юной госпожи! — подхватили десятки лужёных глоток, и зал взорвался нетерпеливым рукоплесканием.
Первой поднялась молодежь, и зал мгновенно наполнился живым, неистовым движением. Пары закружились в вихре танца; тяжёлые кованые сапоги воинов мерно и глухо рокотали по каменным плитам, словно далёкий гром, а широкие плащи взлетали и опадали, подобно крыльям потревоженных птиц. Мойра скользила среди них с удивительной лёгкостью, едва касаясь пола; на её губах играла сдержанная, чуть призрачная улыбка, а десятки восхищённых глаз неотрывно следовали за каждым её безупречным шагом.
— Ваша дочь движется, точно солнечный блик на зеркальной глади воды, — вкрадчиво заметил посол с восточного побережья, низко склоняясь к плечу властелина Гэллоуэя.
Амлайб едва заметно кивнул, и на его обычно бесстрастном лице на мгновение отразилась тень скупой, но искренней гордости. Он не отвел взгляда от дочери, и в глубине его глаз вспыхнула искра удовлетворения, какую чувствует мастер, видя совершенство своего творения.
— Она — истинная дочь Гэллоуэйя, — ответил он негромко, и в его сдержанном тоне прозвучала веская, спокойная уверенность. — Вода в наших краях чиста и глубока, а свет, что она отражает, принадлежит только этому берегу. Рад, что ваше зрение вас не подводит, лорд Грэм.
Когда музыка смолкла, настало время подарков.
Первым выступил вассал из горной долины:
— Прими, госпожа, этот плащ из шерсти наших овец. Он защитит от ветра и напомнит, что мои люди стоят за твоим домом.
— Благодарю, — ответила она тихо, но ясно.
Посол заморского ярла поднёс резной ларец: — Серебро и стекло с южных берегов. В знак дружбы… и надежды на неё. Её отец лишь кивнул, изучающе.
Монах в тёмном одеянии передал книгу — небольшую, но богато украшенную: — Слова, что переживут мечи.
Последним, на середину зала, шагнул самый почётный из гостей — король Дании, Свейн по прозвищу Вилобородый. Гул разговоров оборвался, словно кто-то одним движением перерезал натянутую струну.
Он был высок ростом и широк в плечах; в его осанке чувствовалась привычка повелевать и сражаться, а не просить дозволения. Лицо короля, иссечённое шрамами, как карта былых сражений, дышало суровой, почти первобытной красотой — притягательной и грозной, как лик самого океана. Пряди ярко-рыжих волос, густых, словно лисий мех, были сплетены в тугую косу, падавшую на широкую спину. Но более всего взор приковывала его кожа: на могучих руках, шее и груди темнели замысловатые узоры: руны и звериные знаки, словно сама северная магия была вписана в его кровь и плоть.
Свейн замер в самом сердце зала, приковывая к себе взгляды сотен людей. По знаку его руки слуги, надсадно кряхтя, опустили на каменные плиты массивный сундук, окованный чёрным железом. Один из них с лязгом откинул тяжёлую крышку.
Зал ахнул: серебро вспыхнуло под светом факелов ослепительным пожаром. Тонкочеканные монеты, витые браслеты, драгоценные чаши и камни всех оттенков — от яростно-алых до льдисто-синих — лежали вперемешку, точно осколки десятка покоренных миров, принесенные к ногам властелина Гэллоуэйя.
— Святые угодники… — прошептал кто-то у дальнего стола. — Вот это дар… — раздалось с другой стороны.
Свейн дал залу насытиться зрелищем, затем поднял руку, и шум сам собой стих. Его голос был низким, хрипловатым, с резким северным акцентом — голос человека, привыкшего быть услышанным среди ветра и битвы.
— Достойной дочери, — сказал он медленно, — достойные дары.
Он перевёл взгляд на помост, и в этот миг Мойра вздрогнула. Этот голос. Тот самый. Спокойный, тяжёлый, уверенный — так говорил человек, стоявший утром в кабинете её отца, за закрытой дверью, голос, который она узнала и интонацию, от которой по спине прошёл холод.
Свейн чуть склонил голову — не в поклоне, но в признании.
— Пусть серебро напоминает тебе о богатстве мира, — продолжил он, — а камни — о том, что даже самое ценное можно добыть ценой усилий и крови.
Повелитель замка встал.
— Король Дании оказывает моему дому великую честь, — произнёс он. — Пусть этот дар будет принят с благодарностью и памятью.
Свейн усмехнулся краем губ — едва заметно, почти хищно.
— Память, — повторил он. — Это то, что мы все оставляем после себя.
И взгляд его, острый и внимательный, на миг задержался на Мойре чуть дольше, чем того требовал простой этикет.
Когда ночь стала глубже, а факелы — короче, зал снова наполнился музыкой и смехом. Праздник был не только в честь юной девушки — он был заявлением силы, единства и надежды.
И под гул песен, звон кубков и треск огня в очаге каждый из присутствующих понимал: этот пир — лишь начало историй, которые ещё будут рассказаны.
Утро в замке.
Ранним утром, когда призрачный туман ещё лениво стлался по замковому двору, а факелы в нишах стен исходили последним чадным дыханием, предрассветную тишину вспорол пронзительный женский крик. Он был коротким и отчаянным, точно взмах острого клинка в темноте, — из тех звуков, от которых кровь мгновенно стынет в жилах, а сердце замирает, чуя приближение беды, которую уже не отвратить.
Лорд Амлайб распахнул дверь своего кабинета.
Он замер, прислушался. Крик повторился — уже глуше, словно сорванный на полуслове. С той стороны замка. Оттуда, где были покои его дочери.
— Мойра… — вырвалось у него.
Сердце забилось тяжело и глухо, как боевой барабан. Он не позвал слуг — ноги сами понесли его по коридорам. Камень под сапогами отдавался эхом, факелы дрожали, будто чувствовали беду.
Он ворвался в её комнату.
Постель была безжалостно смята, тяжёлое меховое покрывало сорвано и брошено на пол, точно поверженное знамя. Перевернутый стул немым свидетелем лежал среди разбросанных вещей, а на светлом дереве дверного косяка темнела рваная полоса — грубый, глубокий след недавнего удара. Воздух в покоях сделался вязким и тяжелым, в нем всё еще витало незримое, обжигающее дыхание борьбы, застывшее эхом в наступившей мертвой тишине.