— Операцию проведем сегодня же, через два часа, — говорит врач, просматривая карту Зои Ивановны и поправляя очки на переносице. Его голос звучит сухо, но профессионально. — Времени ждать больше нет, мы и так потеряли слишком много. Клапан в критическом состоянии, любая задержка может стать фатальной. Подготовка уже началась. Вы можете зайти к ней буквально на пять минут перед наркозом. Только умоляю, без слёз. Пациентке нельзя волноваться.
— Я поняла. Спасибо вам, доктор, — сдавленно шепчу я, поднимаясь со стула.
Оставив Давида ждать меня у поста медсестры, я на ватных ногах иду в сторону бабушки. Каждый шаг отдается гулом в голове. Толкаю тяжелую пластиковую дверь и захожу в палату интенсивной терапии.
Здесь полумрак и пугающе мерно пищат мониторы. Бабушка лежит на высокой функциональной кровати. Услышав шаги, она поворачивает голову. Наши взгляды встречаются, и её тусклые глаза вдруг освещаются такой яркой, теплой надеждой, что у меня перехватывает дыхание. Ей уже сказали про операцию.
— Верочка… — слабо, едва слышно шепчет она из-под прозрачной кислородной маски.
Я бросаюсь к ней, падаю на колени прямо на жесткий линолеум возле кровати и двумя руками сжимаю её сухую, испещренную венками и морщинками ладонь. Прижимаю её к своей щеке. Слезы, которые я так старалась сдержать, градом катятся по моему лицу, обжигая кожу.
— Ба, мы всё оплатили. Я выиграла грант! — вру я сквозь слезы, торопливо и горячо. Я понимаю, что сейчас ей нельзя ни капли волноваться из-за настоящей истории с Давидом, из-за скандалов и шантажа. Ей нужен покой. — Я победила, Ба! Представляешь? Деньги перевели, я всё отдала врачу. Сейчас тебя заберут в операционную, тебе поменяют клапан, и всё будет хорошо! Ты будешь жить, слышишь? Мы еще на твое восьмидесятилетие будем танцевать!
У бабушки на глазах тоже наворачиваются слезы. Они блестят в свете медицинских ламп и медленно скатываются по вискам в седые волосы. Она высвобождает свою дрожащую руку и слабо, с невероятной нежностью гладит меня по голове, перебирая спутавшиеся пряди.
— Я так тобой горжусь, моя девочка… Моя умница, — шелестит её голос. — Я знала, что ты сможешь. Ты у меня боец. Не плачь, внуча. Всё будет хорошо.
В палату заходят санитары и анестезиолог. Время вышло.
Я поднимаюсь, отступая к стене. Смотрю, как они ловко отключают часть приборов, перекладывают капельницы, отпускают тормоза на колесах кровати. Её увозят.
Я иду за каталкой по коридору, не отрывая взгляда от бледного лица самого родного мне человека, пока мы не упираемся в тяжелые, металлические двери оперблока. Створки распахиваются, поглощая кровать. Двери захлопываются с глухим стуком, отрезая меня от неё, и прямо перед моим носом вспыхивает безжалостно-красное электронное табло: «ИДЕТ ОПЕРАЦИЯ».
И в этот момент адреналин, который держал меня на плаву все эти безумные сутки, резко отпускает. Резервы организма исчерпаны. Колени подкашиваются от пережитого напряжения и бессонной ночи. Я оседаю вниз, прислонившись спиной к холодной стене, и закрываю лицо дрожащими руками.
Глава 26
Два часа. Сто двадцать минут, которые тянутся так медленно, словно время решило поиздеваться над нами, превратившись в густую смолу.
Мы сидим на жесткой пластиковой банкетке в коридоре больницы. Вера прижалась ко мне, положив голову на плечо. Я обхватил её обеими руками, намертво спрятав в кольце своих объятий.
Она такая маленькая. Такая хрупкая. В моем огромном кашемировом пиджаке, рукава которого пришлось закатать в три слоя, она кажется еще меньше, совсем девчонкой. Я утыкаюсь подбородком в её макушку, вдыхая запах её волос, и чувствую, как она мелко, безостановочно дрожит.
Меня накрывает тяжелыми мыслями. Сколько же она вытерпела за свои девятнадцать лет? Сколько дерьма переварила? Смерть родителей, угроза детдома, нищета, работа по ночам в токсичной типографии, бесконечный страх за единственного родного человека. И при этом она не сломалась. Не продалась. Сохранила в себе такую чистоту и гордость, что мне рядом с ней иногда становится стыдно за свою сытую, пустую жизнь.
Я прижимаю её к себе еще крепче, словно пытаясь влить в неё свои силы.
Красное табло над дверями оперблока внезапно гаснет.
Вера вздрагивает всем телом. Мы синхронно подрываемся с банкетки.
Створки разъезжаются, и в коридор выходит хирург. Он стягивает с головы шапочку, вытирая мокрый лоб предплечьем. Выглядит выжатым как лимон, но уголки его губ трогает теплая, обнадеживающая улыбка.
— Ну что, выдыхайте, молодежь, — хрипловато произносит он. — Операция прошла успешно. Клапан заменили, сердце запустилось отлично.
Вера издает звук, похожий на сдавленный всхлип, и закрывает рот обеими ладонями.
— К ней можно? — хриплю я, придерживая Веру за плечи, потому что вижу — её ноги сейчас просто откажут.
— Сейчас её переводят в реанимацию, — качает головой врач. — Сутки она будет под строгим наблюдением, пускать туда нельзя, такие правила. Завтра к вечеру, если всё пойдет по плану, переведем в обычную палату, тогда и придете. Но динамика отличная. Организм крепкий. С новым клапаном ваша бабуля теперь с легкостью до ста лет доживет. Еще и правнуков понянчит.
Слова хирурга бьют по натянутым нервам, обрывая их.
Вера поворачивается ко мне. Её синие глаза мгновенно наполняются слезами, но это уже не слезы отчаяния. Это чистый, прорывающийся наружу свет. Она бросается мне на шею, обхватывая так крепко, что у меня перехватывает дыхание.
— Давид… — рыдает она мне в плечо, задыхаясь от счастья. — Давид, она будет жить! Господи, она будет жить!
Я зарываюсь лицом в её волосы. Горло сдавливает жесткий спазм. Глаза подозрительно щиплет, и я, Давид Монахов, циничный ублюдок, который не плакал лет с десяти, вдруг чувствую, как по щеке катится скупая, горячая капля.
— Я же говорил тебе, катастрофа, — шепчу я, гладя её по дрожащей спине. — Я же обещал, что всё будет хорошо.
Мы стоим посреди больничного коридора, намертво вцепившись друг в друга, и в этот момент я кристально ясно понимаю: я пропал. Я просто сдохну за эту девчонку.
Спустя час я глушу мотор «Порше» возле её старенькой хрущёвки.
Она сидит на пассажирском сиденье, укутанная в мой пиджак. Лицо бледное, под глазами залегли глубокие тени от бессонной ночи и пережитого стресса, но губы трогает расслабленная, счастливая полуулыбка.
Я провожаю её до дверей квартиры на третьем этаже.
— Пойдешь на чай? — тихо спрашивает она, звеня ключами. Глаза слипаются, она еле стоит на ногах.
Я мягко забираю у нее ключи, сам открываю дверь и легонько подталкиваю её в прихожую.
— Никакого чая, мышка. В душ и спать, — я ласково провожу костяшками пальцев по её щеке. — Ты выжата досуха. Завтра утром, перед универом, я заеду за тобой. Будем на связи. Отдыхай, Вера. Самое страшное позади.
— Спасибо тебе… за всё, — она тянется на носочках и оставляет невесомый, теплый поцелуй на моих губах.
Я заставляю себя отстраниться, пока не передумал и не остался здесь до утра.
Сбежав по ступеням, я сажусь в машину. Улыбка мгновенно стирается с моего лица.
Внутри поднимает голову холодная, расчетливая ярость. Я вспоминаю вчерашний вечер. Смех толпы, слезы Веры, проектор с её дневником.
Я бью кулаком по рулю.
— Ну всё, мрази, — цежу я сквозь зубы. — Поиграли, и хватит.
Я вдавливаю педаль газа, направляя тачку в элитный поселок, где живут Волконские.
На светофоре телефон в кармане вибрирует. Достаю. Сообщение от Риты:
«Давид, ты где?! Отец в полном бешенстве, рвет и мечет, не может до тебя дозвониться! Мама плачет. Возвращайся скорее, тут ад!»
Я с силой бью кулаком по кожаной обшивке двери. Блядь. Всё одно к одному.
Быстро печатаю ответ:
«Систер, всё ок. Передай маме, что я жив и цел. С отцом поговорю позже».
Я подъезжаю к особняку Волконских. Перемахиваю через кованую калитку и колочу кулаком в массивную входную дверь так, что она трясётся.