- Хорошо, - тихо сказала я, и это слово далось мне легче, чем я ожидала.
Он кивнул. Но я видела, как его взгляд снова стал отсутствующим, как он ушёл в себя, думая о чём-то тяжёлом и невесёлом. Морщинка пролегла между его бровей, губы сжались в тонкую линию.
- Что? - спросила я, чувствуя, как внутри снова закрадывается тревога.
Данила помолчал. Слишком долго. Каждая секунда этого молчания отдавалась в моей груди глухим стуком.
- Ничего, - ответил он, но я слышала в его голосе напряжение.
- Воронцов.
- Алиса… - Он впервые за весь вечер назвал меня по имени, и от этого почему-то стало ещё тревожнее. Обычно он обращался ко мне по фамилии или с каким-нибудь дурацким прозвищем, но сейчас, в этом тихом, почти интимном звучании моего имени, было что-то тяжёлое и важное.
Он опустил взгляд. Я видела, как его пальцы сжались в кулаки, потом разжались, потом снова сжались - будто он пытался справиться с чем-то, что рвалось наружу. Потом он тихо сказал:
- Я сегодня понял одну вещь.
- Какую? - спросила я, и мой голос прозвучал почти шёпотом.
Он усмехнулся. Криво, горько, без тени веселья, только с той особенной, взрослой горечью, которая не свойственна людям его возраста.
- Я очень сильно недооценивал собственного отца, - произнёс он, и каждое слово падало в тишину, как камень в воду, расходясь кругами. Я смотрела на Данилу и видела, как ему трудно говорить об этом - как напряжены его плечи, как побелели костяшки пальцев, как дёргается жилка на виске.
- Данила… - начала я, но он покачал головой, останавливая меня.
- Нет, правда. - Он усмехнулся снова, и в этой усмешке было столько боли, что у меня сжалось сердце. - Я думал, что знаю, каким он может быть. Думал, что все эти годы я видел его настоящего. Оказалось - не знаю.
Он посмотрел на меня. Долго. Слишком внимательно. В его глазах отражался свет лампы, и я видела в них себя - маленькую, растерянную, испуганную.
- И если он когда-нибудь поймёт, насколько ты для меня важна… - Он замолчал, и в этой паузе было столько невысказанного, что воздух, казалось, сгустился вокруг нас.
У меня перехватило дыхание. Сердце забилось где-то в горле, и я слышала его гулкие удары в ушах. Он договорил не сразу. Будто сам не хотел произносить это вслух, будто слова обжигали ему рот.
- Он обязательно этим воспользуется, - закончил он, и голос его сорвался на шёпот.
Я ничего не ответила. Потому что понимала: он прав. К сожалению, абсолютно прав. Я знала старшего Воронцова достаточно хорошо, чтобы понимать: для него нет ничего святого, нет границ, нет запретов. Если он узнает о нас, он не остановится ни перед чем. И он сломает всё, до чего сможет дотянуться.
Данила отвёл взгляд первым. Было видно, как ему тяжело говорить это, как каждое слово даётся ему с трудом, будто он выдёргивает их из себя с корнем.
- Поэтому нам придётся быть осторожнее, - сказал он, и в его голосе звучала сталь.
- Осторожнее? - переспросила я, и мой голос прозвучал хрипло.
- Да. - Он кивнул. Медленно, тяжело, будто этот кивок стоил ему невероятных усилий. - Я не хочу давать ему ни единого повода. Ни единого рычага. Ни единого способа снова причинить тебе боль.
Я смотрела на него и вдруг поняла, насколько тяжело ему даются эти слова. Наверное, не меньше, чем мне слушать их. Потому что впервые за всё время нашего знакомства Данила Воронцов выбирал не то, чего хотел сам. Не то, что было проще или приятнее. А то, что считал правильным. Он отказывался от себя, от своего желания быть рядом, от своей привычной лёгкости - ради того, чтобы защитить меня. И именно поэтому мне стало страшно. Очень страшно.
Потому что иногда самые тяжёлые решения принимают люди, которые любят нас сильнее всего. И именно их любовь заставляет делать то, что разбивает им сердце.
Глава 21
Если бы кто-нибудь несколько месяцев назад сказал мне, что в пятницу вечером я буду сидеть на полу квартиры с Анькой, в пижаме с дурацкими пончиками, с зелёной маской на лице, с кружкой какао в одной руке и креветочным чипсом в другой, я бы решила, что это последствия тяжёлой черепно-мозговой травмы. Или, как минимум, затяжного нервного срыва, который потребует срочной госпитализации в специализированное учреждение. Но жизнь, как выяснилось, давно перестала спрашивать моего согласия на любые, даже самые абсурдные сценарии. Особенно после того, как в ней появились Воронцовы - и все их бесконечные, запутанные, опасные последствия. И кафедральный кот на постоянном месте жительства, который, кажется, считал себя главным хранителем моего душевного равновесия.
К слову о коте.
После того случая в деканате - после того, как Сергей Александрович прижал меня к стеклу, а я, дрожащая и уничтоженная, убежала, чувствуя на спине его тяжёлый взгляд - Барсик неожиданно и бесповоротно сменил прописку. Точнее, официально он по-прежнему числился главным историком факультета, почётным профессором кафедры древней истории, внештатным сотрудником и грозой студенческих бутербродов, безнаказанно воровал колбасу из буфета и спал на архивных папках с видом человека, который имеет на это полное моральное право. Но фактически уже третью неделю он жил у меня. В моей маленькой, тесной квартирке, где и без того едва хватало места для книг, но каким-то непостижимым образом нашёлся угол и для пушистого тирана.
Началось всё совершенно случайно. По крайней мере, я так себе говорила каждый вечер, когда ложилась спать, а кот устраивался в ногах, как живая грелка. В первый вечер после того, что случилось, я задержалась на кафедре допоздна - до самого закрытия, до того момента, когда охранник начал подозрительно поглядывать на меня и намекать, что пора бы и честь знать. Домой возвращаться не хотелось. Внутри было пусто и липко, как в комнате, из которой только что вынесли мебель. В университете тоже оставаться не хотелось - стены давили, воздух казался спёртым, а каждый шорох заставлял вздрагивать. Хотелось просто исчезнуть. Переселиться в Вересов, найти какую-нибудь заброшенную деревню, завести козу, выучить язык глухарей и никогда больше не общаться с людьми. Никогда. Ни с кем. Особенно с теми, кто носит фамилию Воронцов.
Барсик тогда каким-то непостижимым образом забрался в мою сумку. Я не помню, как это произошло. Помню только, что собирала разбросанные по столу бумаги, трясущимися пальцами складывала папки, чувствуя, как всё внутри меня дрожит мелкой противной дрожью, а потом услышала странное шуршание. Открыла сумку - а там кот. Сидел, свернувшись калачиком, с видом человека, который давно всё решил и не собирается обсуждать свои планы с кем-то ниже его по званию.
Я обнаружила его уже дома. Когда я щёлкнула замком и переступила порог своей маленькой прихожей, Барсик вылез из сумки с таким достоинством, будто это была его квартира, а я - всего лишь незваная гостья, которую он любезно решил терпеть из сострадания. Он обошёл моё жилище по периметру - медленно, сосредоточенно, с видом сотрудника Роспотребнадзора, проверяющего санитарные нормы, - фыркнул в углу, где я не успела вытереть пыль, с презрением глянул на книжный шкаф, забитый до отказа, и, убедившись, что условия более-менее сносные, съел половину миски корма - того самого, который я купила в ближайшем супермаркете на всякий случай, - и улёгся спать на диване. Прямо на моём пледе. Свернулся калачиком и засопел. И в этом сопении было столько уверенности, столько спокойствия, что я вдруг почувствовала - впервые за несколько дней - что могу выдохнуть.
На следующий день я собиралась отвезти его обратно. Надела пальто, взяла сумку, приготовилась к поездке. Потом ещё и на следующий - нашла тысячу причин отложить. Потом через неделю - и причины стали уже не просто тысячей, а целым архивом. А потом неожиданно выяснилось, что засыпать гораздо легче, когда в соседней комнате кто-то сопит. Храпит. Периодически падает с подоконника с глухим стуком и возмущённым мяуканьем. Кто-то живой. Тёплый. Настоящий.