— К чёрту эти правила!
— Ты же опозорила меня! Мало что не умею ничего, так ещё баба за меня драться вылезла! Я же тлёй живу, не человеком, а ты даже сдохнуть по-человечески мне не дала!
Он задохнулся, словно в лицо ударил порыв злого колючего ветра. Маргарета грустно покачала головой.
— Ты глупый мальчишка. Чего ты себе напридумывал? Жизнь… смерть… Жизнь длинная, никто не знает, что ждёт тебя впереди. А смерть… Нет никакой благородной смерти. Шпага — то же орудие убийства, что и кистень в руке ватажника. Это только звучит красиво — дуэль. А на деле в любом поединке не бывает равных условий. Кто-то всегда в выигрыше — один более вынослив, умел или силён, у другого руки с похмелья трясутся, голова болит или лихорадка вдруг напала. А у вас чистое убийство было бы.
Матвей опустил голову.
— Из-за того, что я ничтожество?
— Из-за того, что жизнь твоя так сложилась. Нет ничего постыдного в том, что он оказался сильнее. Он с двенадцати лет учился военному ремеслу у лучших учителей — сперва в академии, потом в гвардейском полку. А ты в это время пытался выжить. Никто не учил тебя фехтовать. Проиграть ему не стыдно! Это ему должно было быть стыдно устраивать этот фарс!
— Зато теперь ты знаешь, что я ни на что не годен… — глухо проговорил он, глядя в миску с мутной неаппетитной жижей.
— Глупо терять жизнь, когда можно не терять, — отозвалась она устало, уголки губ вдруг опустились и резко проступили глубокие складки ото рта к крыльям носа. — Возвращайся, Матис. Живи во флигеле. Не хочешь меня видеть, не увидишь.
Она отодвинула от стола тяжёлый табурет, собираясь встать, но Матвей схватил её за руку. И вдруг сам не отдавая себе отчёт, прижал руку к губам.
— Зачем я тебе? Ты умная, добрая, красивая… Ты сильнее и лучше меня. На что тебе слабый больной урод, который ничего не может?
Знакомым движением она коснулась щеки, затем погладила по волосам, заставив его замереть, затаив дыхание. Матвей увидел, как беззвучно шевельнулись её губы, и почти прочёл так и не сорвавшиеся с них слова, но в последний миг Маргарета с усилием улыбнулась.
— Ну сам посуди, где ещё я найду дворника, трубочиста, грузчика и подручного в лавке, чтобы все четверо согласились жить вместе в крохотном флигеле, не пили всей шатией водку, не воровали лопаты и которым надо было бы на всех платить лишь полтора рубля в месяц?
* * *
[1] Филиппов пост — другое название Рождественского поста, в XVIII веке начинался 15 ноября.
* * *
За прошедшие часы тревога во дворце, казалось, достигла апогея. Алексею чудилось, что даже воздух в гостиной сделался вязким, густым, остро пахнущим опасностью, точно в зверином логове. Народу ещё прибавилось, и, кроме приближённых цесаревны, теперь здесь толпилось десятка полтора солдат гренадерской Преображенской роты вместе с Грюнштейном.
Никто не разговаривал. Гостиная постепенно погружалась во мрак — свечи, прогорая, гасли, и фигуры людей, приткнувшихся кто где, делались похожими на застывших истуканов с неподвижными хмурыми лицами. Алексею вспомнилась сказка, что рассказывал в детстве старый Аким — про страшное чудовище, взглядом обращавшее людей в камень — ему представлялось тогда это поле, утыканное закостеневшими фигурами воинов: один потянулся в колчан за стрелой, другой взялся за рукоять меча, третий нагнулся за камнем для пращи… И застыли.
За плечом прерывисто вздохнул Филипп, и Алексей вздрогнул, таким обострённым было восприятие.
Когда напряжение сделалось настолько мучительным, что стало казаться, будто оно вот-вот лопнет, разорвётся, точно граната, на острые, разящие осколки, с улицы послышался стук копыт, и находившиеся в гостиной зашевелились, словно внезапно очнулись от чар. В комнату торопливо вошёл Лесток. Объявил, что Шетарди денег не дал, сославшись на полное их отсутствие, зато к концу недели обещал аж пять тысяч червонцев.
Появление медикуса чуть разрядило обстановку, общий разговор по-прежнему не клеился, но люди начали двигаться, перешёптываться.
Елизавета не появлялась. Сколько часов прошло, как она удалилась к себе? Десять? Двенадцать? Собравшиеся нервничали, однако потревожить цесаревну никто не смел.
Алексей облизнул пересохшие губы, очень хотелось пить. За окном мело — к ночи опять пошёл снег, ветер закручивал снежные вихри.
В глубине дома пробило час. И едва смолк мелодичный звон, в комнату вступила Елизавета Петровна. Она была очень бледна, поверх платья тускло поблёскивала кираса, а в руках цесаревна держала крест.
На гостиную упала тишина.
— Друзья мои, — произнесла Елизавета очень тихо и очень чётко, — когда Господь явит милость свою, не забуду преданности вашей. Да хранит нас Пресвятая Богородица… Едемте!
И застывшие, будто в очарованном царстве, фигуры пришли в движение. Забегали, засуетились, заговорили громко и возбуждённо.
Елизавета подошла к Алексею Григорьевичу, стоявшему рядом с Филиппом, Владимиром и Алексеем.
— Решилась я, Алёшенька… — Голос её дрогнул. — Ты не езди со мной, здесь останься. Да молись за нас… Твоя молитва самая сильная — знаю, любишь меня… Сподобит Господь, так завтра на венце Олимпа с тобою будем.
— Помогай тебе Богородица, — тихо сказал Розум и поцеловал ей руку.
— Я обет дала… — помолчав, продолжила Елизавета, и Алексей увидел, как дрогнуло и заострилось её лицо. — Коли стану императрицей, никого смертью не казню… Никогда.
— Сани у ворот, матушка! — возгласил подбежавший Михаил Воронцов, от возбуждения он почти кричал. — В путь!
— В путь… — выдохнула Елизавета Петровна и, не оборачиваясь, пошла к двери.
Остальные толпой бросились следом.
* * *
К Преображенским казармам сани цесаревны подкатили в третьем часу ночи. Солдаты и унтер-офицеры, предупрежденные Грюнштейном, ждали. Все были в полной готовности и при оружии.
Елизавета Петровна, окружённая толпой своих приближённых, вошла в съезжую избу и оглядела взволнованные лица.
— Друзья мои! — Звенящий от напряжения голос покрыл немалое помещение, и на цесаревну в мгновение обрушилась тишина, такая густая и вязкая, что слышно было, как позвякивает во дворе лошадиная сбруя. — Знаете ли, кто я? Чья дочь?
Солдаты зашумели, задвигались.
— Знаем! Знаем, матушка! — послышались голоса, сперва одиночные, но вскоре слившиеся в общий нестройный хор.
— Меня хотят постричь в монастырь. Готовы ли вы защитить меня? Готовы идти за мной?
— Готовы, матушка! Мы их всех перебьём! — взвыл ей в ответ ярый рёв сотни глоток.
— Нет! — выкрикнула Елизавета истово, и в помещении вновь повисло безмолвие, на сей раз растерянное. — Коли так, я отступлюсь… Не желаю ничьей смерти. Если хотите со мной идти, обещайте, что без крайней надобы ничью кровь не прольёте!
— Обещаем! Обещаем, матушка! — завопили гвардейцы.
Елизавета Петровна высоко над головой двумя руками подняла крест, что сжимала в пальцах, и опустилась на колени. И вся толпа, окружавшая её, как подрубленная, рухнула следом.
— Клянусь умереть за вас, дети мои! — выговорила она громко и поднесла к губам крест. — Клянётесь ли вы умереть за меня?
— Клянёмся… — эхом выдохнула рота, ещё на миг застыла ломкая, будто стеклянная тишина, точно сотня людей, вдохнув, позабыла выдохнуть и вдруг взорвалась, осыпалась острыми осколками. — Клянёмся!
— Целуйте мне на том крест, но не проливайте напрасно крови. — Елизавета поднялась с колен.
Солдаты один за другим подходили, прикладывались к кресту и целовали ей руку.
— Теперь вперёд, дети мои! — крикнула цесаревна, когда присяга была принесена. — Сделаем, чтобы отечество наше стало счастливым!
Она повернулась и вышла, людское море хлынуло следом. Елизавета села в сани, и те, окружённые гвардейцами, двинулись в сторону Зимнего дворца.
Грюнштейн, широко шагавший рядом, держался за край возка. Он что-то негромко говорил Елизавете. За гомоном и скрипом снега, было неслышно. Алексей прибавил шаг и поравнялся с сержантом.