Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Уходя, я спросил про мотив — тот, который он насвистывал всегда, во всех кругах, на посту и под смертью.

— Этот-то? Колыбельная. Мать пела. — Он даже удивился, что спрашивают. — Самый надёжный мотив: под него и стоять не скучно, и засыпать мягко. На все случаи, словом.

Я унёс и это — в ту опись, которую не показывают никому.

Свистульку он мне в итоге подарил — воробья, забракованного для племянницы. «За разговор, по таксе». Я нёс её домой в кармане, рядом с камешком; деревянный клюв колол бедро при каждом шаге, и я не поправлял. Пусть колет. В кармане впервые за все круги лежали вещи, которые ничего не стоили и которые я не согласился бы обменять ни на одну реликвию этого города.

На Ситном углу стучали мастерки: Марге клали новую печь. Двое каменщиков работали споро, по-зимнему, торопясь до морозов, а сама Марга стояла над ними с видом полководца и руководила так, что было слышно за квартал. Увидев меня, она махнула рукой — без особого повода, как машут своим.

— Печь кладут! — крикнула она через улицу, гордо, будто это её заслуга, а не беда. — К морозам с хлебом будем!

В ответ я помахал и пошёл дальше, унося в себе то, что унёс: каменщикам было заплачено через третьи руки, и где-то в тёмной смете против строки «печь пекарихи» стояла аккуратная отметка «погашено». Он платил свои расходы, как обещал. От этой исправности было не легче — но выбирать мне в моём положении приходилось между точным и неточным. Точный враг оставлял меньше сюрпризов. На том пока и стояли.

Домой я шёл через рынок, и на рынке случилась зима.

Снег пошёл сразу, густо, большими ленивыми хлопьями, какие живут не дольше ладони, — первый снег этого круга и первый мой: ни в одном кругу я до снега не доживал. Город, наверное, знал его наизусть. Я остановился посреди площади, как останавливаются перед незнакомцем. Торговки накрывали лотки, мальчишки орали, ловя хлопья ртами, у каштанщика валил пар над жаровней, как над кузней. А через площадь, наискось, шёл человек с пустыми руками — тучный, в плохоньком армяке, и я не сразу узнал в нём торговца с Сенного двора. До первого снега, сказала тогда межа. Снег шёл. Камни были отношены, долг отбыт, и бывший скупщик древностей шагал через рынок налегке, неся только себя, и вид у него был человека, который заново учится ходить без ноши.

Он меня не узнал. Я и не набивался. При суде этого круга я не стоял — но тот же суд я видел в первом, у белых камней, и межа судит одну вину одной мерой и одним сроком. Приговор исполнился точно — день в день, как всё у них. Межа держала слово даже в мелочах. Этим она и была страшна, и этим же на неё можно было опереться.

Мира ждала меня у крыльца, простоволосая, в снегу, с задранным к небу лицом.

— Смотри! — потребовала она, хотя смотреть было некуда: снег шёл везде. — Первый! Я загадала.

— Что загадала?

— Не скажу. Скажешь — не считается. — Она поймала хлопок на ладонь и смотрела, как он умирает, со скорбью и восторгом разом. — А ты что загадал?

— Я не загадываю. Я планирую.

— Это потому что ты скучный. — Она отряхнулась, как воробей. — Планы у него. Кто планирует снег?

До сумерек мы гуляли — просто гуляли, без дела, чего я не позволял себе ни в одном кругу: вниз к реке, где у мостков намерзала первая кромка льда и мальчишки проверяли её на прочность чужими шапками; через рыбный ряд, опустевший к зиме; мимо Сольниного крыльца, над которым вился печной дым — дрова я ей в этом круге занёс ещё до всякой зимы, и теперь её дым был просто дымом, а не зарубкой в моей тайной описи добрых дел; мимо каштанщика, который выдал нам горсть «по сезонной цене», то есть даром, за то, что Мира похвалила его несуществующую лошадь. У реки Мира долго училась свистеть в подаренного воробья — выходило сипло, на одной ноте, зато громко, и каждый раз она оборачивалась проверить, оценил ли я.

— Это щегол, — сообщила она наконец, отдышавшись.

— Мне сказали — воробей.

— Тебя обманули. Воробьи так не могут. — Она сунула свистульку за пазуху, к оберегу, на самое почётное место. — Скажешь своему свистуну: щегол. Пусть гордится.

Вечер пришёл рано, по-зимнему.

Прежде чем взяться за работу, я сделал то, что откладывал с самого совета у Тойна: разметил год.

Дно ящичка я расчертил воском на двенадцать клетей, по числу месяцев, и пошёл по ним значками, как идут по маршруту. Зима: замок — слой в неделю; «Течь» — час в день при ставнях; межа — плата к новолунию. Весна: разговор второй, к нему — всё, что накоплю. Туда же, отдельной зарубкой, — Ирис Дольган: моей точности без её мощи город не удержать, а как заговорить с человеком, который тебя не помнит, я не знал — это я оставил весне. Лето — то, второе, по другую сторону года от Дня Ноль — я разметил пунктиром: до него я не доживал ни в одном кругу. Чужая земля, белое пятно. Осень за ним я не стал размечать вовсе. До осени надо было ещё дожить лето, а я не любил чертить по воздуху. Я смотрел на эти пустые клети дольше, чем на расчерченные. Во всех моих кругах год был коридором, по которому я бегал от Дня Ноль до очередного узла. Теперь он лежал передо мной целиком, как заготовка на верстаке: вот столько материала, вот такой инструмент, вот что надо успеть, пока материал не кончился.

Первый год, который я собирался прожить, как живут вещь: от начала до конца, по разметке. Первый — из скольких понадобится.

Потом Мира зажгла свечу, выставила на стол миски и забралась на лавку с ногами — придерживать. Я разложил перед собой то, что принёс от Тойна и с рынка: брусок плотного граба, кусок старой бронзы на оковку, точильный камень и нож.

— Это что будет? — спросила Мира деловито.

— Шильце.

Она посмотрела на скатку, где в отцовском ложе косо лежал мой молоточек. Посчитала что-то своё — у неё в голове, как и у меня, был свой порядок, и она не ставила галочку, пока цифры не сходились.

— Своё, — поняла она. — Вместо папиного.

— Не вместо. — Я поставил нож на брусок, примерился. — Папино было папино, и оно ушло за хорошую цену. А это будет моё. Рядом с его местом, не на его месте.

— А рукоять сделаешь, как у папиного? С перекатом?

— Нет. Под мою руку. У меня хват другой, мне с перекатом неудобно, я только притворялся, что удобно.

Мира обдумала это всерьёз, как обдумывала всё.

— Долго притворялся?

— Всю жизнь.

— Тогда строгай, — разрешила она и подпёрла подбородок кулаками. Потом вдруг сорвалась с лавки, загремела своим подоконным королевством и вернулась, держа что-то в кулаке.

— Вот. — На стол легла бусина: глиняная, обливная, синяя, с щербинкой — из тех сокровищ, какие живут у детей годами и про которые никто не знает, откуда они взялись. — В рукоять вделаешь. Снизу, где ладонь не трёт.

— Зачем?

— Затем. — Она посмотрела на меня, как на недалёкого. — Папино шильце было с папой внутри. А твоё с кем будет? Одному инструменту нельзя. Он портится.

Я взял бусину. Она была тёплая — нагрелась в кулаке — и весила меньше капли воска, и перевешивала всё, что я держал в руках за этот год.

— Вделаю, — сказал я. — Снизу, где ладонь не трёт.

— И это будет залог, — добавила Мира строго, возвращаясь на лавку. — Я же говорила: у меня есть подешевле. В следующий раз сначала спрашивай.

Я строгал. Стружка сходила с граба тонкими светлыми витками и пахла горьковато и чисто. Граб — дерево упрямое, под нож идёт неохотно, зато выглаженное живёт дольше хозяина; на рукояти я выбрал его нарочно. Бронзу на оковку я опилил ещё у Тойна; теперь примерил кольцо на торец, отметил воском, где сядет, и отложил до клея. Под бусину высверлил гнездо снизу, у пятки, где ладонь не трёт, — медленно, на три оборота, проверяя пальцем после каждого. Бусина села на каплю воска плотно, щербинкой внутрь, синим наружу. Мира слезла с лавки, оглядела работу со всех сторон, подышала на бусину и отполировала её рукавом.

— Теперь правильно, — сказала она. — Теперь он с кем надо.

Свеча горела ровно. За стенкой Бричен в кои-то веки не скрипел — снег уложил даже его верёвки. Где-то под городом терпеливый человек снимал свой стежок за стежком, и в глубине, за всеми разломами, считало своё то, что считает. Два счёта. Один внёс меня в смету, другой ставил меня обратно на доску, и оба шли без моего согласия.

74
{"b":"970785","o":1}