Вечером, когда Мира уснула, я сел у окна и разложил дни в голове — не как срок: как кошелёк.
Завтра можно отдать перевозу. Послезавтра — Тойну и осыпи. Потом — восточные ворота, Кетиль, способ не пустить его на швы. Потом Заводь. Потом Кривой колодец, но не так, не одному, не сразу. Я перебирал эти дни, как медяки, прикидывая, на что хватит, и только когда поймал себя на этом удовольствии, стало тихо.
Дни были не медяки. Люди тоже.
Я положил ладонь на стекло — оно было холодное, тёмное. В отражении сидел мальчишка с живым горлом, маленькой чашкой и лицом человека, который слишком быстро привык смотреть на чужие завтра с верхней полки.
Я умел читать трещины в светочах.
Свою в тот вечер только потрогал и принял за мозоль.
Глава 19. Маленькие победы
На четвёртый день я обнаружил, что мне нравится быть провидцем — мелким: никакое будущее мира мне сегодня не открывалось. Я просто знал, в какую секунду на Медном мосту тётка в синем платке прижмёт корзину локтем, чтоб перехватить кошелёк, и бурый горшочек выскользнет из-под полотна.
Я ждал её у второго пролёта и делал вид, что смотрю на воду.
Речка под мостом шла серая, узкая, деловитая. Вода тёрлась о сваи и несла щепки, рыбью чешую, тонкую пленку жира от лавок выше по течению, а камень под подошвами был ещё влажный после ночного тумана. Я слышал, как по мосту катят тележку с молоком, как ругается старик у перил, как где-то за спиной мальчишка пробует свистнуть и срывается на шипение.
Потом услышал её — шагами раньше, чем лицом: правая нога тяжелее, левая чуть спешит, каблук на третьем ударе не стучит — цепляет камень боком. В прошлой жизни я видел эту тётку мельком и, кажется, даже видел осколки её горшочка у ног. Тогда я прошёл мимо, потому что у меня были Ворон, Заводь, Кривой колодец и конец света. Горшочек не помещался в голову.
Теперь помещался.
Она показалась из-за угла ровно тогда, когда должна была: крупная, румяная, с мокрым узлом платка под подбородком. У третьего пролёта корзина качнулась. Полотно съехало. Горшочек покатился вниз, блеснув обожжённым боком.
Я шагнул и поймал его двумя пальцами у самого камня. Пальцы отдало сухим звоном.
Тётка замерла с открытым ртом. Из корзины у неё пахнуло укропом и мокрой глиной; под полотном что-то ещё звякнуло, и она прижала корзину к боку уже обеими руками.
— Господи, как ты успел?
— Бабушка снится, — сказал я. — Велит ловить посуду.
Она перекрестилась, взяла горшочек так, будто он успел побывать у мёртвых, и ушла, оглядываясь через каждые десять шагов. У поворота оглянулась в последний раз и зачем-то поклонилась мосту. Я стоял у перил и улыбался в воду, пока бурый след от моих пальцев не высох на боку горшочка у неё в руках.
Это была дурная радость. Маленькая, почти неприличная. Одна незнакомая тётка донесёт сегодня свой горшочек до рынка целым. В дозорной книге для таких дел места не было. Ни один пояс города от этого не станет крепче. Ворон под Кривым колодцем не споткнётся.
Но у тётки не будет на пальце пореза от осколка. У неё не пропадёт утро. И я, который видел, как легко мир превращает людей в счётные единицы, вдруг получил обратно одну целую, бессмысленную, человеческую мелочь.
Я носил её в себе до полудня, как тёплый камень в кармане.
На Сенном дворе следующая мелочь оказалась мокрой и шумной.
Водоносный мальчишка бежал через сруб колодца с пустым коромыслом на плече. Я знал его падение не так ясно, как горшочек: в прошлой жизни видел только кровавый след у виска и слышал, как две торговки спорили, кто виноват — собаки или скользкие доски. Сегодня собаки уже сцепились у навоза, рыжая с чёрной, и мальчишка, конечно, повернул голову на драку.
Я успел подойти ближе, прежде чем он поставил ногу на зелёную доску.
— Эй, капитан, — окликнул я.
Он обернулся. Нога всё равно поехала.
Я схватил его за шиворот. Коромысло стукнуло меня по плечу, пустое ведро звякнуло о колено, мальчишка выругался таким словом, за которое Мира получила бы от меня целую лекцию, и повис у меня на руке.
— Ты чего! — взвизгнул он, когда я поставил его обратно.
— Гляди под ноги.
— Я гляжу!
— Собакам расскажи.
Он хотел обидеться, но тут увидел, как доска под его пяткой блестит слизью. Потрогал висок, ещё целый, нахмурился и вдруг сказал:
— Спасибо, что ли.
— Что ли, — согласился я.
Уходя, я разминал плечо. Коромысло приложило крепко. Цена была смешная: синяк к вечеру, не больше. Но синяк делал всё честнее: я не просто прошёл по заранее нарисованной линии и щёлкнул пальцами — я получил деревяшкой по кости, поморщился, сдержал ругательство, пошёл дальше. Мир не расступался перед моим знанием. Он только давал мне на полудара больше времени.
И этого, как выяснялось, иногда хватало.
У Тойна в мастерской я сперва решил не хвастаться.
Это решение продержалось ровно до первого чужого замка.
Замок принесли с нижней пристани: тяжёлый, медный, пахнущий речной сыростью и чужими руками. У него не открывалась защёлка, хотя ключ ходил легко. Тойн поставил его передо мной, сунул под локоть тонкий нож и сказал:
— Смотри, глазастый. Только не делай лицо, что уже всё понял. От этого инструмент тупится.
Я уже всё понял. Точнее, я знал, где Тойн вчера будет сидеть с ним полдня, пока не найдёт залом у внутренней скобы. Знал, как он выругается на третьей попытке, как откусит нитку зубами, как скажет: «Ага, вот ты где, зараза». Знал всё, кроме одного: как не показать это Тойну.
Поэтому я сделал вид, что работаю медленно. Постучал по боку. Понюхал смазку. Провёл вниманием по потоку, хотя место залома уже стояло у меня в голове красной зарубкой. Потом всё же не выдержал: сдвинул нож на полпальца левее, подцепил скобу и отпустил её ровно настолько, насколько надо. Замок щёлкнул.
Тойн поднял глаза поверх линз.
— Неприлично, — сказал он.
— Что?
— Так быстро радоваться. Должен был ещё минут пять морщиться для уважения к старшим.
Я не удержался и рассмеялся — не громко. В мастерской вообще не хотелось смеяться громко: там даже пыль лежала с видом старшего мастера. Но смех вышел сам, и Тойн, кажется, услышал в нём больше, чем надо. Он взял замок, повертел, снова щёлкнул защёлкой.
— Откуда нахватался?
— Само.
— Само у нас только плесень растёт. И та с разрешения сырости.
Он протянул мне другой камень, уже без шутки.
С этим камнем я не знал будущего. Тойн достал его из нижнего ящика, которого при мне в той жизни не открывал. Светоч был плоский, с тусклой жилой у края. Я взял его, ожидая привычного удовольствия: сейчас и это поддастся, сейчас я снова окажусь тем, кто видит дальше.
Камень не поддался.
Жила уходила внутрь, разветвлялась на три тонкие нитки, и две из них лгали. Я тронул первую — она скользнула, как мокрый волос, и чуть не увела за собой весь край. Пришлось отпустить. Тойн ничего не сказал. Только подвинул ближе блюдце с воском, будто заранее знал, что мне сейчас понадобится закрывать след.
Я попробовал иначе, медленнее: туда, где камень сам был готов уступить. На третьем дыхании нашёл маленький сухой узелок у донца — не из памяти: своими руками.
Когда жилка легла ровно, радость оказалась другой — тише и крепче.
— Хм, — сказал Тойн.
Одно это «хм» я носил потом не хуже горшочка.
Вот так и пошли дни — работой по лавкам, мостам, мастерским и нашему тесному дому над канатчиком, безо всяких пророчеств с высокой стены. Поймать. Подставить плечо. Не взять лишний медяк у зеленщицы, хотя знаешь, когда она ошибётся. Успеть к Тойну до того, как он полезет за плохим шилом, и молча подвинуть хорошее. Заранее купить у лоточника перо сойки, пока Мира ещё не успела увидеть его и сделать лицо «я просто смотрю».
Главная победа оказалась простой: я перестал бежать через день, как через горящий дом.
Раньше любое утро сразу становилось списком: крупа, Веретено, Тойн, деньги, оберег, Мира, не забыть про соль, не сорваться у Делна, успеть до темноты. Даже хорошие вещи я делал на бегу. Даже Мирины рассказы слушал так, будто рядом стоит невидимый надзиратель и считает, сколько минут я уже украл у более важных дел.