Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он поставил передо мной обычную работу: треснувший светоч, жила сбита у края, ничего особенного. Я сделал её быстро, но уже без первого щенячьего восторга. Проверил след, оставил запас, не полез туда, где можно было блеснуть. Тойн смотрел молча, потом забрал камень и долго вертел в пальцах.

— Ты другой, мальчик.

— В чём другой?

— Если б знал, сказал бы умнее. — Он почесал щетину. — Не сильнее. Не быстрее. Чашка у тебя та же, не надейся. Глаз тоже был глазастый до безобразия. А руки… руки будто перестали спорить с головой. Что-то у тебя в голове расширилось и на пальцы сошло.

Я ничего не ответил. Правда стояла в горле так близко, что было больно глотать. Мастер, я уже однажды умер у вас почти на руках. Мастер, вы уже верили мне. Мастер, через несколько дней я приведу вас к восточным воротам, и если вы не пойдёте, Кетиль вернётся не собой.

Я скажу Тойну тогда, когда смогу положить перед ним работу, от которой нельзя отвернуться. До этого молчание было не трусостью — экономией единственного доверия, которое у меня имелось.

Тойн не стал давить. Только положил передо мной следующий битый камень.

— Держи. И не делай такое лицо. Лица у учеников портят работу больше, чем плохой воск.

Я взял камень и работал, глядя на его сутулую спину. Этот человек уже потерял меня в одном варианте года, хотя сам об этом не знал. Я уже любил его за то, что с ним ещё не случилось. Так устроена была петля: близость копилась только с моей стороны, как долг в книге, которую никто другой не открывал.

На седьмой день я сходил к перевозу — тем утром и в тот час, которые держал в голове с прошлой жизни.

У воды пахло тиной, мокрой верёвкой и рыбой, которую чистили прямо на доске у сарая. Лодочник ругался с купцом из-за мешков, не глядя на сына. Мальчишка, которому полагалось утонуть, возился у сходен со сворованной снастью: тощий, в слишком большой шапке, с ободранной пяткой в сандалии. Шапку эту я помнил уже мёртвой вещью — мокрым комком у второй сваи. Сегодня она прыгала у него на голове.

Я мог схватить его за ворот. Мог крикнуть лодочнику, что завтра его сын полезет за шапкой туда, где вода крутит под сваей. Но в этой жизни мальчишка ещё был ни при чём; взрослые не любят, когда чужой студент заранее спасает их детей от несостоявшейся беды. Я выбрал вещь проще.

Свёрнутый канат лежал у самого края сходен, тяжёлый, пропитанный водой. Я прошёл мимо, будто уступал дорогу купцу, и зацепил бухту носком. Канат дёрнулся, пополз, оставил мокрую дугу на досках и лёг поперёк мальчишечьей дороги к воде.

— Эй! — взвыл он, налетев на него коленом. — Ты чего пинаешься?

— Нога сама, — сказал я и поднял ладони.

— У тебя нога дурная!

Лодочник наконец обернулся и рявкнул:

— Марек! От сходен отошёл!

— Я не подходил!

Он подходил. Но теперь стоял на сухом месте, тёр колено и обиженно глядел на меня, а вода под второй сваей продолжала крутиться без добычи. Я поднял бухту, вернул её к столбику и специально долго возился с концом, чтобы мальчишка успел уйти к нижним мосткам, где мелко.

Всё. Ни геройства, ни мокрых рук: одна нога, один канат и чужое ругательство мне вслед. Утопленник из старой описи отправился жить дальше, сердясь на растяп, а я шёл от перевоза с сухим, неприлично приятным чувством человека, который вычёркивает смерти из чужого расписания между делом. Если так пойдёт, к осени я переберу весь город. Мысль была наглая. Я не стал её одёргивать.

Расплата пришла в тот же день, мелкая и глупая: тётка с горшочком, завидев меня на мосту, перешла на другую сторону и сложила пальцы от сглаза. На рынке разговор оборвался, когда я подошёл к лавке с крупой; две женщины снова заговорили только у меня за спиной, уже тише. Слово «глазливый» я поймал там же, между мешками проса и мокрой метлой. Сказано было без злобы. Засело — как заноза.

Дома Мира уже ждала за столом, готовая отчитываться за день. Я снял с её шеи оберег, проверил руну, нашёл крошечную соринку в шве, выдул, надел обратно и поцеловал её в макушку. Она терпела это с видом человека, который позволяет взрослым их странности из милосердия.

За ужином она говорила про дочку зеленщика, у которой «всё лицо как варёная морковь, только счастливая»; про кота-капитана, потребовавшего пирог с двух сторон; про Бричена, который починил канат и потом сам же о него споткнулся.

Я рассказывал в ответ. Не про Ворона, не про смерть, не про то, что город держится на снятых поясах. Но про Тойново «ты другой» рассказал. Про восемь починенных светочей. Про тёткин горшочек, только без того, откуда знал. Про водоноса — с коромыслом, которое, по моему мнению, ударило меня совершенно предательски.

Мира слушала, подперев щёку кулаком, и время от времени проверяла, не исчезло ли перо. Один раз ткнула им в луковицу, за что перу тут же был вынесен строгий выговор.

— Алекс, — сказала она наконец, — у тебя сейчас получается?

— Получается, — сказал я, подумав.

— А потом расскажешь, что именно?

— Расскажу, когда оно перестанет быть сырым.

Она кивнула, как кивают мастера на разумный срок, и стала вылавливать луковицу из похлёбки на край миски. Я её потом доем. Всегда доедал.

В этом разговоре почти не было вранья. Это и было страннее всего.

В последние дни первой жизни правда у меня стала такой, что ею нельзя накормить одиннадцатилетнюю девочку. Только испугать, придавить, испортить ей сон. А здесь вдруг завелась правда домашнего размера: целый горшочек, целый мальчишка, ровный шов, перо сойки, камешки на столе. Я выкладывал её перед Мирой и видел, как она берёт. Не всю. Столько, сколько может унести.

Когда она уснула, я не сел, как обычно, у окна. Вышел, спустился и дошёл до Медного моста — ноги сами шли, как идут к верстаку проверить работу перед сном.

Город лежал по обе стороны от перил, тёмный и целый на вид. Где-то внизу, под камнем, спокойный человек продолжал распускать пояс за поясом и не знал, что я уже раскладываю дни вокруг него. Плана большого у меня ещё не было. Были завитки: послезавтра поговорить с Тойном про разломное стекло и осыпь; проверить мысль о том, как подходить к чужому узлу, не оставляя своего следа; к началу десятидневки привести Тойна к восточным воротам дотемна, чтобы Кетиль не ушёл на дальние швы. Потом — читать замок снаружи, через камень, не входя в палату.

Последний завиток я держал осторожно, двумя пальцами, как горячее. Там было слишком много самоуверенности. Но тогда я звал её рабочей смелостью.

Завтра — ворота. Кетилю не идти. Пока ещё я успеваю.

Я стоял на мосту один, над чёрной водой, с целым городом спасаемых мелочей за спиной, и пальцы на перилах лежали легко — как у человека, который пока что всё успевает.

Глава 20. Живой

С Тойном я договаривался два дня, хотя в ту ночь у окна решил: завтра.

Утром я дошёл до третьего витка с готовой фразой в горле — «мастер, Кетилю нельзя идти на швы» — и остановился у двери. За ней Тойн ругался с заевшей петлёй, в мастерской пахло воском и кипячёной кожей, и всё это было такое обычное, что моя готовая фраза вдруг показалась криком на рынке. Крикнул бы я — и получил бы то же, что у Делна: усталый взгляд, доброе «выспись», может, Тойново сердитое «не неси пустошь в дом без мешка».

Мешка у меня не было. Было только знание.

Поэтому я не крикнул. В первый вечер завёл разговор про дальние швы, будто вспоминал осыпь. Во второй — про Гарвена-лесника и зверьё, которое в эту неделю жмётся к стене. Тойн ворчал, подсовывал мне битые светочи, обзывал городских магов людьми с котлом вместо головы и не спрашивал лишнего. Но я видел: под левой бровью у него двигалось то маленькое место, которое двигалось, когда он слышал работу, ещё не решив, брать её или нет.

На третий вечер, когда последний заказчик ушёл и Тойн заткнул дверь плечом, я сказал:

— Мастер. Завтра дозор посылает Кетиля-разведчика на дальние швы. Он не вернётся. Если вернётся — лучше бы не. Мне надо, чтобы вы утром пошли со мной к восточным воротам и помогли его снять.

47
{"b":"970785","o":1}