Тойн держал в пальцах медную заклёпку. Заклёпка выпала на стол и покатилась до края, но он её не поймал.
— Откуда знаешь, — сказал он утвердительно, без вопроса.
— Прочёл.
— Что прочёл.
— Проверим, — сказал я. — Положите на верстак вещь, которую я не видел и о которой вы мне не говорили. Я прочту.
Тойн прищурился. Оглядел мастерскую — годами облазанную мной до последней щели, — потом полез не в верхние полки, где я знал каждую тряпку, а в нижний шкафчик под сломанной точилкой. Ключ к шкафчику у него висел на шнурке за пазухой; я раньше и шнурка-то не замечал. Он достал завёрнутую в серую ветошь штуковину размером с ладонь и положил передо мной.
— Читай. Только если начнёшь гадать, я услышу.
Я закрыл глаза — под тряпицей лежало старое железо с тонким, давно усмирённым потоком. Не Тойновым. Чужим. Старше его на поколение или два, грубее, честнее. Я повёл вниманием по рукояти и нашёл три места, где узор ложился неуверенно: рука мастера там дрогнула — от спешки, не от слабости. У самого носика металл был сорван наискось, потом выправлен, но след остался — как шрам под бородой.
— Контурный нож, — сказал я. — Не ваш. Вашего деда или его мастера. На ручке три места положены одной рукой. Носик сорван, точили наспех. После этого долго не точили.
Тойн молчал.
Я открыл глаза. Он смотрел поверх линз, очень серьёзно, без обычной насмешки. Потом завернул нож обратно, спрятал в шкафчик, повернул ключ и только тогда сел напротив.
— Говори, — сказал он. — Не про нож. Про швы. И не виляй, у меня вечер короткий.
Я выбрал середину. Всю правду — со сроком, замком и смертью под колодцем — старик сейчас не унёс бы. А если я не дам ничего, Кетиля пошлют, и через несколько дней мы с Тойном будем стоять над тем, что от него вернётся.
— Я слушаю пустошь, — сказал я. — Несколько дней. Там, на дальних швах, поставили нехорошую работу. Не знаю всю. Знаю, что Кетиль уйдёт, заденет её и принесёт на воротах такое, чего ваш дозорный маг из управы не разгонит. И тогда работать будем мы с вами, только поздно. — Я перевёл дыхание. — Утром мне нужен не спор. Мне нужен ваш вес. Один я для них чуткий мальчик, которому велели выспаться.
У Тойна ходили желваки.
— Ты мне сейчас показал, что читаешь прошлое из железа, — сказал он наконец. — А продаёшь это как будущее. Понимаешь разницу? Нож — это назад. Кетиль — это вперёд. Между ними у тебя ничего, кроме твоего слова.
— Понимаю.
— И я понимаю. И всё равно пойду, что мне совсем не нравится. — Он потёр переносицу. — Тебе восемнадцать лет, мальчик. А говоришь, как человек со второй жизнью за плечами.
— Может, и за плечами, — сказал я небрежно.
Это была самая большая правда за вечер. Он её не понял целиком, но не отмахнулся. Тойн вообще редко отмахивался от вещи, если она резала палец.
Он вздохнул так, как вздыхал перед работой, которую брать не хотел.
— Утром. У ворот. Я выйду рано. Не опаздывай. И если ты ошибся, сержант рассмеётся мне в лицо первый раз за двадцать лет. Я тебе этого не прощу.
— Не ошибся, — сказал я.
И сказал так спокойно, что сам себе поверил.
К воротам я пришёл ещё затемно.
Город спал. Восточная окраина пахла остывшей за ночь стеной и тем привкусом, который у этой стены не сходил, — гарь и сладость, едва уловимые, голос пустоши, который слышали единицы и из которых один сегодня шёл на работу. Я постоял, привыкая к холоду. Пульс в груди тикал по-прежнему — ровный, медленный, чужой; я к нему за неделю привык, как привыкают к капели за стеной, и сейчас, ожидая Тойна, раздражался: чужой ритм мешал моему. У меня было своё, что держать в голове.
Тойн пришёл с первым светом. В куртке. С сумкой через плечо. Шёл, не торопясь — так не торопятся только те, кто не хочет, чтоб им мешали идти.
— Молчи, — велел он мне без здравствуйте. — Говорить буду я. Ты — стоять, смотреть, читать. Если спросят — отвечаешь, что подмастерье. Не отвечаешь — что Вереск.
Караульный был тот же — я узнал его раньше, чем подошёл. Тот самый обветренный детина с алебардой-хворосторубкой, который через несколько дней — в той, другой жизни — будет стоять у этого же оплечья с серым лицом, говорить «я ж говорил» и винить себя так, будто сам завёл Кетиля в пустошь. Сейчас лицо у него было обыкновенное, утреннее. Он жевал хлеб, прислонившись к воротному столбу, и поднял глаза, увидев Тойна.
— Мастер.
— Сержант. Кого нынче на дальние швы посылаешь?
Сержант перестал жевать.
— Это у вас теперь утренний интерес такой?
— Отвечай.
— Кетиля. По очереди ему. В списке стоит, в караулке мелом записан, в управу уйдёт копия. — Он посмотрел на меня, потом снова на Тойна. — А что?
Тойн положил руку мне на плечо. Пальцы у него были тяжёлые, сухие; я впервые за утро понял, что он тоже ставит на это себя, а не просто идёт посмотреть на странного ученика.
— Читай, — сказал он.
Я закрыл глаза. На этой стене я уже читал — однажды, через стену, на спуске за стеклом. Сегодня я читал с другой стороны и без спешки, без слёз; я знал, чего искать.
Стена шла снизу вверх плотно и спокойно. У основания была старая работа — крупный, толстый, как канат, стежок, какой древние мастера клали ещё до Тойна, до Тойнова деда, до большей части слов, какими мы сейчас называем работу. Я повёл по нему вниманием, как ведут пальцем по знакомой балке: ровно. Сухо. Кладку трогали много рук, у неё была память о других чтениях — теплые пятна на тех местах, где её прежде гладили. Я обошёл их аккуратно. Я искал не то.
В одном месте, у самого основания, под седьмым камнем — номер сам встал в голове, я не успел его остановить, — на старом крупном стежке лежало что-то лишнее. Тонкое. Аккуратное. Кем-то совсем недавно подновлённое, и подновлённое умело — поздний штрих, нить-указатель, наведённая поверх главного шва так, чтобы её не сорвало.
Я подошёл к ней потоком ещё на одно деление, очень осторожно — так, как подходят к чужой работе, у которой не знают тяжести. Нить отозвалась. Не дёрнулась — отозвалась, как откликается на твоё дыхание чужая струна, к которой ты не прикоснулся. Этого мне было достаточно. Я не стал тянуть. Тяни я её сейчас — я бы сорвался, потому что эту нить наводили на тех, кто будет тянуть. Я только подержал её в поле зрения, как держат глазом крупного зверя в кустах, и попробовал прочесть на неё цену: сколько в ней силы, чьей формы рисунок, куда уходит.
Сила была чужая — не Тойнова, не нашего цеха. Знакомая до медного привкуса под языком — тот же самый ровный, тихий, прикрытый рисунок, какой я уже носил у себя в горле под Кривым колодцем. И уходила нить — туда, к глухой кладке за стеной, за швами, за пыльной далью, где небо привычно сходилось с пустошью. Там тикало то самое огромное, которое уже считало нас всех и которое сегодня — я ясно это видел — было настроено принимать.
Кто-то ждал, что её сегодня кто-нибудь пощупает. Я почти пощупал — настоящему, чужому глазу с той стороны я уже выдал себя на полделения. На большее — нет. Я отпустил аккуратно, в обратной последовательности, как разрывают рукопожатие, не показывая, что торопишься. Нить осталась лежать, как лежала. Я в её рисунке остался маленьким, аккуратным следом — чужому глазу его сегодня будет в чём прочесть, и завтра я об этом пожалею. А сегодня — я успел.
— Швы фонят, — сказал я караульному, не открывая глаз. Голос вышел ниже обычного; я узнал в нём Тойна и сам удивился. — В сильном шве, куда Кетилю идти, заведена ловушка. Не на разведчика. На читающего. Кто войдёт и дёрнет, вернётся к вам не самим собой. Я не знаю всей работы. Знаю, что вашим городским магом из управы вы это потом не закроете.
Я открыл глаза. Караульный смотрел уже мимо Тойна — на стену за моей спиной.
— Зверьё, — сказал он медленно. — Третий день к стене жмётся. И Гарвен, лесник, говорил, что чует — там. Я докладывал. Управа сказала, мне мерещится.
— Управе мерещится, — сказал Тойн. — А вы тут стоите.