Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Охоту я бы пережил — охоту я уже переживал. Это было хуже охоты и спокойнее её: меня изучали. Так я сам изучал чужую работу, прежде чем решить, чинить её, обойти или распустить. Я стоял на мосту, смотрел в воду и впервые понимал до конца, что чувствует шов под линзой.

С моста я свернул не к дому — к Тойну. Договор у нас с некоторых пор покрывал и это: о всяком новом ходе того человека старик узнаёт в тот же день, при свете, через лавку. «Чтобы, если я однажды начну путаться в том, что вижу, рядом был кто-то, кто помнит, что я видел раньше», — так я ему это объяснил. «Чтобы ты вслух слышал, как оно звучит, — перевёл Тойн. — Половина дури дохнет от произнесения».

Он мешал клей на маленьком огне, когда я рассказал про три точки. Мешать не перестал — только ложка пошла медленнее.

— Мел, — сказал он наконец. — Твоим манером.

— Моим.

— И что это, по-твоему?

— По-моему, он вежливый. — Я сел на свой табурет в углу, и табурет привычно скрипнул под правой ногой. — Капкан был у пекарни. Тишина была позавчера. Это третье — приёмка. Так смотрят чужую работу, когда прикидывают, звать ли мастера в дело или гнать со двора.

Тойн снял клей с огня и долго вытирал руки, хотя руки у него были чистые.

— Когда я был подмастерьем, — сказал он, — у нас на цеху был старик, который вот так же принимал работу новеньких: молча, метками, без единого слова. Хорошим это кончалось для тех, кого он звал. Знаешь, что было с теми, кого он не звал?

— Что?

— Ничего, — сказал Тойн. — В том и дело, что ничего. Он просто переставал ими интересоваться. — Старик посмотрел на меня поверх линзы. — Бойся не меток, мальчик. Бойся дня, когда они кончатся. Пока он пишет — он читает. Пока читает — не режет.

— Утешили.

— Я не утешаю. Я меряю время. — Он сунул мне в руки горшочек с клеем, чтобы не шёл пустым: Мире, мол, для её камешков, всё равно выпрашивает. — Иди домой засветло. И, Вереск… — он окликнул уже от верстака, не оборачиваясь. — Записывай за ним. Всё, что он тебе пишет. Однажды эта переписка станет уликой — в одну сторону или в другую.

Дома Мира сидела на пороге и перебирала свои камешки — дорожный, мой, лежал отдельно, на ступеньке, на самом солнце.

— Грелся, — объяснила она. — В кармане у тебя темно. Пусть хоть тут погреется, пока ты ходишь.

Я сел рядом с ней на порог. Камешек был тёплый, как ладонь. Я подержал его и убрал в карман — в левый, на его место.

— Опять уходишь? — спросила Мира, не поднимая головы.

— Нет. Сегодня — никуда.

— Хорошо, — сказала она камешкам. — Слышали? Сегодня все дома.

Камешки выслушали и, надо думать, приняли к сведению: у неё в хозяйстве слушались даже камни.

Глава 27. Проверка

Тетрадь я завёл в тот же вечер — Тойн сказал «записывай», а я слишком хорошо знал цену его редким приказам, чтобы тянуть.

Писать словами было нельзя: бумага в нашем доме читалась всеми, у кого есть глаза, а у Миры глаза были везде. Я взял старый ящичек из-под протяжки, перевернул и стал вести опись на его дне — воском, по-цеховому: дата зарубкой, событие значком. Кривая времянка — крючок с перекосом. Ночь тишины — пустой кружок. Три точки — три точки. Чужой бы увидел перечень железок, которые я будто бы собираюсь починить. В каком-то смысле так оно и было.

Четвёртого вопроса я ждал три дня. Он пришёл на четвёртый, и я нашёл его не в городе.

Я нашёл его в себе — по тому, как у меня испортилось утро. Бывает такое чувство у мастера: ходишь вокруг верстака и знаешь, что в мастерской что-то не так, раньше, чем найдёшь что. Я проверил дом — цел. Оберег на Мире — тёплый, ровный. Тойн — открыл лавку, как всегда, я видел его ставни с моста. И только на коротком, в десять ударов сердца, касании после полудня я понял, что изменилось.

Дверь под Кривым колодцем стояла открытой.

Не настежь — на ладонь, как тогда. Каменная пробка, которую он всегда задвигал за собой плотно, гладко, без щели, теперь была отведена ровно настолько, чтобы щель читалась. А от щели, вверх по кладке, к мосту, к людным местам, тянулась тонкая, почти ласковая нить-указатель. Я знал эту нить. По такой я однажды пошёл — у неё на конце был узел, и узел дошёл мне до горла, и в ту ночь я в первый раз услышал, как считает то, что считает.

Вот я, говорила нить. Посмотри. Дверь открыта.

Я сидел на тумбе у моста, держал на колене недоеденный сухарь и смотрел на воду. Сухарь успел размокнуть от мокрых пальцев, хотя дождя не было. Руки у меня не дрожали — я давно выучил их не дрожать. Дрожало что-то глубже рук, чему я так и не подобрал названия: то место, которым помнишь собственную смерть. Палату за этой дверью я знал лучше, чем нашу комнату. Круглый свод. Пыль длинными языками. Скамья, ящик, костяная игла. Я умер там — медленно, считая вдохи, глядя, как чужая спина работает над городом. В этом круге я не спускался туда ни разу. И он звал меня именно туда — в место, которого нынешний я знать не мог.

В этом и была проверка — самая чистая из всех.

Новый читающий — любопытный мальчишка с тонким глазом, каким я притворялся, — пошёл бы по нити. Не сразу, осторожно, но пошёл бы: открытая дверь зовёт умных, он сам мне это объяснил когда-то, стоя в шаге от моего горла. Осторожный наблюдатель, выследивший его работу за месяцы, — не пошёл бы и затаился. А тот, кто знает, что за дверью, — тот не подойдёт к ней на сто шагов. Три разных человека, три разных следа. Он разложил один вопрос на три ответа и ждал, который я выберу.

Я выбрал четвёртый. Но прежде случилось то, что отняло у меня выбор по-настоящему.

Вечером я пошёл к Тойну — день был оговорённый, при свете, через лавку — и не дошёл.

У лавки канатчика, нашей, под нашими окнами, на чугунной скобе, к которой Бричен подвязывает товар, лежала слушающая нить.

Сам Бричен стоял тут же и вязал к этой скобе бухту пеньки — широкими, привычными движениями, в полупальце от неё. Он делал это лет сорок, каждый вечер, и нить, конечно, читала его насквозь: и узлы его, и ворчание, и запах смолы, и то, как он трижды дёргает бухту, проверяя. Слушала — и пропускала мимо: не тот.

— Чего встал? — спросил Бричен, не оборачиваясь. У него тоже были свои уши, человеческие, сорокалетней выучки. — Помочь хочешь или учишься, как надо?

— Учусь.

— Учись. — Он дёрнул бухту в третий раз. — Только у меня не учись, у меня всё неправильно. Зато держится.

Я постоял рядом ещё немного — ровно столько, сколько стоит сосед, которому лень подниматься домой, — глядя, как его руки ходят вокруг чужого уха, не зная о нём. Потом пошёл внутрь, по лестнице, и только за дверью, спиной к косяку, разрешил себе понять, что увидел. Нить была поставлена дня два как. Два дня я ходил мимо, здоровался под ней с Бриченом, поднимался по своей лестнице — и не слышал. Найди я её в первый же вечер, я знал бы, с какого края города идёт гроздь. Я не нашёл её в первый вечер: мой короткий глоток, десять ударов сердца в случайный час, берёг меня от его глаз — и проедал мои собственные. У осторожности оказалась своя цена, и платил я её, как все настоящие цены, не глядя. Нить была тонкая, пассивная, без узла: ухо. Она не искала меня. Она просто слушала дом — наш дом, подъезд, лестницу, дверь, — как слушают все дома подряд вдоль улицы, потому что таких нитей я потом, перебирая в памяти дорогу, насчитал ещё две: у пекарни и у колодезного сруба. Он развешивал уши по нижнему городу гроздьями, веером, не зная, где именно, — но зная, что где-то здесь: его наблюдатель ходил по этим улицам, покупал этот хлеб, сворачивал в эти переулки.

Кольцо было ещё широкое. Оно сужалось.

Мира сидела за столом и решала, по её выражению, важную задачу: распределяла камешки по старшинству после вчерашнего бунта.

— А у Бричена на скобе кто-то шнурок повязал, — сообщила она, не оборачиваясь, тоном дежурного, сдающего пост. — Тонкий, серый, на удавочку. Я потянула, а Бричен говорит: не трожь чужое, может, мерка чья. Скучная у вас улица. Даже шнурки чужие.

65
{"b":"970785","o":1}