Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пальцы у меня остановились на застёжке куртки и закончили движение на один вдох позже, чем должны были. Она его трогала. Тянула. Ухо, которое слушает наш дом, подержала в пальцах одиннадцатилетняя девочка — и оно её пропустило: не та. Оно искало слушающего, не светящего. Повезло, что он ищет уши. Дальше этой мысли я себя не пустил.

— Ты стоишь, как гость, — сказала Мира, не оборачиваясь. — Гости стоят у двери, когда боятся наследить. Ты наследил?

— Ещё нет.

— Тогда садись.

Я сел. И за ужином, между её отчётом о камешках и спором о том, надо ли коту имя (кот был не наш, но это считалось мелочью), я решил то, что решил. Ждать пятого вопроса было нельзя. Пятый вопрос он задаст не камню. Он задаст его кому-нибудь, кто отвечает криком. Вчера его ухо держала в пальцах Мира. О том, каким может выйти шестой вопрос, я запретил себе думать.

Тойну я выложил всё назавтра: дверь, нить от двери, уши по кварталу, скобу под нашими окнами. Чертёж лёг на верстак рядом с моей восковой описью — старик потребовал и её, проверил зарубки, как проверяют чужой счёт, и кивнул.

— Говори, что задумал. По лицу вижу, что задумал.

— Ответить. Самому, первым, на моих условиях. — Я разгладил чертёж ладонью. — Любой ответ, которого он ждёт, сужает ему круг: пойду — возьмёт, спрячусь — начнёт перебирать дома, и тогда уши дойдут до скобы. Но есть ход, которого нет в его раскладе. Прийти к двери — и не войти. Оставить ответ на пороге. Его языком, его манерой — нитью. И подписаться своей мерой, не стирая. Сказать: я знаю, что это за дверь. Знаю, что за ней. Не войду. Говорить — говорю.

Тойн молчал долго. Ложка в клею стояла торчком, забытая.

— Ты понимаешь, что отдаёшь, — сказал он наконец. Без вопроса.

— Понимаю. Сейчас у него три гипотезы, и я мешаю ему выбрать. После этого останется одна. Человек, который знает его палату, не побывав в ней. Невозможный человек. Я отдаю ему уверенность.

— Зачем?

— Затем, что уверенный перестанет спрашивать. — Я постучал пальцем по чертежу, по точке у нашей лавки. — Его вопросы уже стоят под Мириным окном, мастер. Пусть лучше он знает невозможное про меня, чем возможное про неё. Невозможное — это моя ноша. Я к ней привычный. Дом к ней не привычный.

— А если уверенному ты станешь не нужен живым?

— Тогда он снял бы уши и поставил узлы. Уши ставят на того, кого хотят слушать долго. — Я сказал это твёрже, чем знал. — Он не дослушал. Я ему интересен недослушанным.

Тойн взял мою опись, повертел, положил.

— Один ход ты в этой игре уже проигрываешь, — сказал он. — Сам. Добровольно. Понимаешь хоть, что после такого хода отыграть назад нельзя? Сейчас ты для него загадка. Станешь — ответом.

— Загадку решают, — сказал я. — С ответом разговаривают.

— Или закрывают книгу. — Он вздохнул и полез за картой. — Ладно. Раз уж ты решил проиграть, проиграем хотя бы по правилам.

Слово «проиграть» легло на верстак и осталось лежать между нами, пока мы чертили маршрут. Я не спорил. Если назвать ход победой, он станет слишком лёгким, а лёгкого в нём не было: я отдавал старую роскошь быть никем.

Правила были наши, выверенные: ночь, маршрут, время, петухи.

Мира взяла договор по всей форме. Куда — к Старому городу. С кем — Тойн у второго поворота. До каких петухов — до третьих. Без «устал». Она выслушала, кивая в такт, как кивает писарь, и в конце добавила пункт, которого раньше не было:

— Камешек.

— Что — камешек?

— Который на обратные дороги. Покажи, что взял.

Я показал — левый карман, дорожный, гладкий. Она потрогала его сквозь ткань, как трогают печать на письме, и только после этого отступила от двери.

— И вот ещё, — сказала она уже мне в спину. — Когда вернёшься, разбуди. Не утром скажешь, а ночью. Я проверю, что ты ночью, а не утром. Я умею спать и проверять.

— Это как?

— Это моё дело, — сказала Мира с достоинством человека, у которого есть профессиональные тайны.

Тойн встал у выхода из Старого города — дальше, чем обычно, у второго поворота: ближе к колодцу я его не пустил, и он, что удивительно, не спорил. Понимал, чем пахнет эта ночь. Прощаясь, он не сказал ни «удачи», ни «осторожнее» — сунул мне в ладонь огрызок мела, моего, цехового, которым я ставлю точки.

— Подписываться — так своим, — буркнул он. — А то знаю я тебя: сэкономишь.

К спуску я подошёл во вторую стражу, тёмной стороной, той же дорогой, какой ходил умирать.

Ноги помнили её сами — вот в чём была дрянь. Тело шло по этим камням, как по заученному, узнавая выбоину, угол, нависший карниз, и где-то на полпути я уже дышал через раз, по-рабочему, как дышал тогда. Я остановился в тени, спиной к мокрой стене, и переждал, пока дыхание станет моим, а не тогдашним. По переулку прошла кошка, серая, тонкая, деловая; я позавидовал ей ровно до угла. Её никто не звал к собственной смерти.

У сухого сруба я постоял отдельно. Отсюда начинались ступени — семьдесят восемь до первой площадки, я считал их однажды, спускаясь к собственному узлу, и счёт этот никуда из меня не делся. Старухи на пороге не было и в этом круге; дверь её стояла тёмная. Я снял шапку — сам не знаю, зачем: то ли камню, то ли ей, то ли тому мальчишке, который прошёл здесь когда-то с заморышем-светочем и большими планами. Надел обратно. У меня не было права приносить к его двери того мальчишку. Тот пришёл смотреть. Этот шёл говорить.

Дверь была, как я её слышал: пробка отведена на ладонь, щель дышит холодом и старой пылью. Изнутри тянуло тем самым сухим камнем, который я помнил в горле лучше любого запаха. Нить-указатель лежала от щели вверх по кладке, тонкая, терпеливая, почти радушная. Шагах в десяти от неё я сел на корточки у стены, развернул тряпицу и достал то, что готовил весь вечер у Тойна: две вощёные нити, медный крючок, обрезок старой протяжки.

Работать рядом с его нитью было всё равно что вдевать иголку, стоя по пояс в чужом капкане. Камень под коленом был холодный и шершавый; в щели за дверью что-то сухо осыпалось, и я едва не поднял голову. Я не касался его нити. Я положил свою — параллельно, в полупальце, тем же манером, той же лаской, какой он выкладывал свои: вот я, говорила моя нить, посмотри. Только вела она не внутрь, не к двери. Она вела к его собственной нити и упиралась в неё остриём, как упирается взгляд.

Я видел тебя, говорил этот стежок любому, кто умеет читать. Видел дверь. Видел, куда зовёшь. Стою снаружи.

А потом я сделал то, ради чего пришёл, — подписался.

Последний виток я положил своей мерой, не пряча: тот самый хват, тот самый обход слева, та самая привычка подпирать сбоку без нажима, которую он срисовал с меня на северном выступе. Я даже мел достал и поставил у нити три точки — мои, на ширину моей ладони. Мел хрустнул о камень громче, чем должен был, и я замер, пока звук не ушёл в кладку. Дописал страницу в нашей переписке его же чернилами. Пусть сверит. Пусть совпадёт. Пусть кончит гадать.

Руки у меня дрожали, когда я убирал инструмент, — теперь уже по-настоящему, без всякой выучки. Я отдал этой подписью больше, чем отдавал кому бы то ни было: преимущество. Маленькое, единственное, выношенное преимущество человека, которого никто не принимает в расчёт. С этой ночи меня принимали в расчёт. Я сам подал прошение. И если завтра под нашими окнами исчезнут уши, это будет значить, что прошение принято.

Ушёл я чисто, по маршруту, и у второго поворота Тойн поднял фонарь на полпальца, и мы спустились в нижний город молча, и сухарь я сжевал, не заметив. У дома, под нашими окнами, спала на скобе слушающая нить. Я прошёл мимо неё своим шагом. Пусть слушает. Шаг как шаг.

Дома я сделал, как было велено: тронул Миру за плечо. Она открыла один глаз — сразу ясный, без всякой сонной мути; за закрытыми веками она будто караулила мой шаг.

— Ночь? — спросила она.

— Ночь. Вторые петухи были, третьих не было.

Глаз изучил меня от волос до ворота, нашёл всё, что искал, и закрылся.

— Принято, — сказала Мира в подушку. И уже из самого сна, невнятно, тоном писаря, закрывающего книгу: — Не наследил?

66
{"b":"970785","o":1}