Вот это желание и должно было меня остановить.
Я дождался тени — не из осторожности: просто плану нужна была тень, а план я уважал.
Я лёг боком, как примерил днём; правое плечо сразу намокло. Камень был холодный и шершавый, крошка впилась в щёку. Если кто-то посмотрит из верхнего переулка, увидит пьяного ученика, которому стало плохо. Я вытянул руку в рукаве, вывел «Течь» остриём к щели между балясинами и не дал своему потоку уйти дальше ладони. Только слушать.
Снаружи кладка Кривого колодца отзывалась глухо — как толстая стена, к которой приложили ухо. Старый шов шёл вниз крупно, тяжело, с шагом мастера, который не любил украшений. Я нашёл первый слой, потом второй.
На первом слое было холодно от воды. Поток там шёл по камню широко, почти сонно, и «Течь» передавала его мне через пальцы тяжёлой дрожью. На втором слой раздваивался: один ход уходил к старому водосбросу, другой — к холму. Я выбрал холм и задержался, пока сердце перестало бить в щёку. Слишком громко оно било — казалось, камень слышит.
Третий слой оказался плотнее. В нём старые мастера оставили лишний стежок, грубый, как заплатка на рукаве: видимо, когда-то стену подмыло, и её латали ночью, быстро. Я едва не улыбнулся: вот такой след был честнее всех парадных узоров — уставший человек, мокрый камень, плохой фонарь, работа до рассвета. Это я понимал.
И именно отсюда можно было уйти: запомнить заплатку, утром рассказать Тойну, прийти не одному.
«Течь» сделала то, ради чего её боялись и любили: показала проход — не сразу к замку, без грубости. Тонкая линия легла под моё внимание сама, красивая, чистая, почти без сопротивления. Она вела глубже, к четвёртому слою, туда, где в прежней жизни я видел работу Ворона.
Ниже, под старой смолой шва, лежал другой ход — неровный, медленный, рабочий. Им можно было только потрогать край и уйти с крошкой знания.
Тойнов ободок в мастерской всплыл у меня перед глазами: красивый ход, грязный ход, кашель старика вместо удара по столу. Я даже переставил пальцы ниже, к неровному месту. На секунду «Течь» стала тяжелее, будто соглашалась.
А потом красивая линия дрогнула в стороне.
Там было знание — не крошка и не край: то, ради чего я вообще пришёл, — след чужой руки.
Я выбрал красивый.
Поначалу всё шло правильно — слишком правильно, но я назвал это мастерством. Кладка раскрывалась слоями, и я слышал, как старые стежки держат друг друга через камень. На четвёртом началась чужая работа, и лежала она аккуратно.
Ворон не ломал. Он поднимал старый шов, находил под ним место, где тот сам хотел устать, и оставлял рядом тонкую нить-указатель — не для силы, для читающего. Нить была почти ласковой: вот я, посмотри, не бойся.
Я должен был убрать руку.
Вместо этого подал «Течь» ближе.
Нить отозвалась не в камне, а во мне.
Я сразу понял, что это неправильно, и этого «сразу» не хватило ни на что. Захват сомкнулся без щелчка, без вспышки, без злой воли — просто стало поздно. Я попытался отвести внимание назад по тому же ходу — нить пошла со мной. Попробовал бросить «Течь» — пальцы не разжались. Попробовал закрыть резерв, как закрывают ладонью щель от сквозняка, — тяга нашла край ладони и потянула через него.
Я рванул плечом — тело сработало раньше головы. Колено ударилось о балясину, мокрый камень скользнул под рёбрами, из горла вырвался короткий звук. Я успел зажать его зубами. Наверху, в переулке, кто-то кашлянул и перевернулся на лавке. Если он проснётся и увидит меня, всё кончится глупо: пинком дозорного и вопросом, почему ученик Веретена валяется ночью на мосту. Я замер — тяга не замерла.
Это был не удар, которому можно ответить. Это был насос.
В груди у меня тонко опустело — сначала на палец, потом ещё. Я вдохнул и не добрал чего-то под воздухом, будто воздух пришёл без самой нужной своей части. Зубы стукнули. Я упёрся локтем в камень, хотел подняться, но локоть скользнул по мокрому мху, и щёка ударилась о плиту.
Я попробовал сделать то, что делал с перегретыми светочами: дать лишнему уйти мимо меня, в сторону. Рядом была вода. Вода берёт всё, если правильно попросить. Я открыл к ней тонкий слив — не больше волоса, только чтобы сбить ритм.
Захват пошёл за сливом, не в воду — через меня к воде. Я сам расширил ему дорогу.
Пришлось закрыть — поздно, неловко, с такой внутренней царапиной, будто я содрал кожу под рёбрами. В глазах на миг вспыхнуло белое. Я прикусил язык, чтобы не вскрикнуть, и почувствовал кровь уже там, во рту.
«Течь» наконец выпала из пальцев.
Она звякнула о балюстраду, ударилась ещё раз и осталась лежать рядом, слишком далеко. Звук был мелкий, обидный, не для реликвии. Я смотрел на тёмную ручку в двух ладонях от себя и не мог дотянуться.
Тяга не ушла: держалась она уже не за инструмент — за след, который инструмент протащил через меня. Вот в чём была ловушка: не на дверь, не на кладку, не на живой поток Ворона. На привычку читающего доверять ответившей нити.
В шее дёрнулась знакомая тонкая боль.
Та самая, которую я помнил из палаты под колодцем, когда чужой голос подошёл слишком близко. Захват тянулся туда, где у меня было тоньше всего. Я вдавил лоб в камень и прошептал:
— Не туда.
Получилось беззвучно — губы шевельнулись, и только.
Я попробовал последний рабочий ход: отпустить всё сразу, провалить собственный поток вниз, как Тойн учил на осыпи. Иногда вещь, которую не держат, нельзя вырвать. На полсекунды тяга дрогнула. Я даже успел подумать: вот он, грязный вход.
Потом чужая работа перестроилась — не умно и не быстро, просто заранее, как замок, в котором предусмотрели вторую бородку ключа, — и меня потянуло ровнее.
В этом было самое страшное: ловушка не злилась, не радовалась и не торопилась. Она не знала меня, не хотела моей смерти и не собиралась доказывать превосходство. Она просто выполняла сделанную для неё работу. Если бы к ней пришёл другой тонкий мастер, она взяла бы его так же. Если бы пришёл Тойн, я вдруг понял, и сердце во мне на миг взбрыкнуло бы сильнее, она потянулась бы к нему.
Я представил старика на моём месте: линзы съехали, щёка в каменной крошке, рука ищет «Течь». И от этой картинки мне стало холоднее, чем от мокрого моста.
Хорошо, что я пошёл один, мелькнуло во мне, — даже сейчас я нашёл, чем оправдаться.
Камень под щекой стал очень большим. Я слышал в нём воду, шаги наверху, далёкий кашель дозорного — и собственные зубы. Левая рука онемела, потом вернулась иголками. Во рту появился медный вкус. Я провёл языком по дёснам и понял, что кровь моя.
Ворон не разбирал город — эта мысль пришла без грома. Просто всё, что я видел раньше, повернулось другой стороной. Он не только снимал пояса. Он оставлял места, куда стекут такие, как я: любопытные, тонкие, уверенные, что если видят шов, то владеют им. Не капкан с зубами — ведро под крышей, капля за каплей. Я был каплей.
По мосту кто-то шёл — ровно, без осторожности и без спешки. Так ходят люди, которых ждёт не человек — работа. Шаги остановились у моей головы.
Я не смог поднять глаз. Видел только сапог: тёмная кожа, сухая, хотя мост был мокрым; на носке серый след известки. Человек стоял рядом и не наклонялся.
Я попытался сказать «помогите» — не потому, что думал, будто он поможет: тело ещё не поняло, кто стоит рядом, и тянулось к любому человеку, как тонущий тянется даже к тому, кто его толкнул. Из горла вышел один сип, без согласных. Сапог не двинулся.
— Ты вчера выдал себя на полделения, — сказал Ворон.
Голос был тихий, занятый, скупой — словно на меня жалко было тратить целое дыхание. Беззлобный. От этого хотелось сильнее ударить его, если бы у меня было чем ударить.
— Сегодня — на остальное. Это профессиональная болезнь людей, которые думают, что у них есть время. У некоторых из вас в самом деле выходит. У тебя — нет. — И, помолчав: — Инструмент хороший. Жаль.
Сапог отступил, и Ворон пошёл к нижней арке. Я слышал, как он двинул засов у двери Кривого колодца аккуратно, без скрипа. Потом шаги ушли вниз. У него ещё оставалась работа на пятом слое. Я лежал сверху, использованный, пустой, и понял, что он не задержался не из жестокости. Просто я уже не был задачей.