Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я побежал к ней. Сам не знаю, что это во мне решило. Может, то, что я единственный в городе знал, через какую дыру это вошло.

У старой бойни, где сходятся три переулка и стоит коновязь, было светло от факелов и тесно от крика. Толпа пятилась из проулка, давя друг друга; кто-то опрокинул жаровню каштанщика, и угли расползались по брусчатке красной лужей. Дозорных было трое — двое с пиками, один с фонарём, — и они делали то единственное, чему их учили: загораживали собой улицу.

А из проулка на них выходила тварь.

Когда-то это был секач — матёрый, пудов на десять, из тех, что и здоровыми-то выходят к жилью только в голодный год. Теперь по его хребту, от загривка до хвоста, шла гряда стеклянистых наростов, мутных, как недоваренный сахар, и в каждом тлело по угольку. Из правого бока у него торчал обломок кромочной рогатины; ремень, перетянутый наискось через грудь, волочился сзади и цеплял булыжники. Его удерживали, сколько могли, — а потом наша каменная дырка дала ему ход.

Порча оплела его, как оплетает бутыль: я видел её потоками — ветвистый, дикий, слепой узор, который тянул зверя вперёд, на тепло, на свет, на людей, потому что больше ничего не умел. Зверь хрипел на каждом выдохе. Ему было больно. Это было хуже всего: он не нападал — он бежал от того, что в нём росло, и бежать ему было некуда, кроме как сквозь нас.

Дозорный с пикой ударил первым — хорошо ударил, в плечо, по-кабаньи. Наконечник вошёл и встал, как в мокрую глину. Тварь даже не повернула головы — повела плечом, и дозорного снесло в коновязь вместе с пикой. Дерево хрустнуло. Второй пикинёр пятился, выставив остриё; третий, с фонарём, звал на помощь голосом, который пытался быть командой и не был.

Порча от удара перетекла — я видел, как узор, смятый остриём, разошёлся в стороны и сросся заново, гуще прежнего, как вода вокруг весла.

А потом тварь повернула к воротам жилого двора.

Ворота были створчатые, хлипкие, с калиткой, в которую уже набилась толпа, — и за ними, во дворе, кричали. Тварь повела рылом на крик и тепло, наросты по хребту налились ярче, и третий дозорный — молодой, с фонарём, тот, что звал, — сделал единственное, что успевал: швырнул фонарь ей под ноги. Стекло лопнуло, масло плеснуло огнём поперёк её дороги. Огонь порчу не берёт, я это знал; но зверь под порчей оставался зверем, и зверь шарахнулся от пламени — на полшага, на один удар сердца, в сторону от ворот.

Этого удара сердца хватило.

— С дороги!

Голос пришёл сверху, от харчевни, со ступеней — и его послушались даже те, кто давился в воротах. Через толпу, против течения, шла Ирис Дольган.

Я знал, что боевых старшекурсников ставят в ночные наряды при дозоре, — слышал краем уха и забыл, как забываешь всё про чужую сильную жизнь. Она была в форменной куртке нараспашку, простоволосая, злая со сна, и от неё уже тянуло озоном — она набирала силу на ходу, как другие на ходу закатывают рукава.

Она не стала ни кричать на тварь, ни пугать её огнём, как сделал бы дозор. Она просто ударила — сверху, столпом, всем, что взяла, и брусчатка под секачом охнула, и пыль встала до второго этажа. Удар был красивый и страшный; от такого в чаше полигона лопались учебные столпы. Толпа выдохнула разом, как один человек.

Тварь упала. И встала.

Я к тому времени уже протолкался к коновязи и видел потоками всё: столп Ирис смял дикий узор в лепёшку — и узор стёк с хребта вниз, под брюхо, в темень, куда удар не достал, и уже отрастал обратно по стеклянистой гряде. Сила входила в порчу, как нож в воду. Резать было нечего: дрянь не имела ни горла, ни хребта — одна оплётка, перетекающая под ударом.

Ирис ударила второй раз — ниже, шире, умнее. С тем же успехом. Я видел, как она это поняла: по плечам, по короткому злому повороту головы. Сильные не привыкли, чтобы их не хватало. У неё за спиной был город, перед ней — тварь, которую нельзя продавить, и она всё равно встала между ними, потому что больше никто не мог и этого.

А я видел гнездо.

Порча была дикой, но и у дикой есть сердце. Все её ветви, сколько их ни рвись, сходились в одну точку — за левой лопаткой, под самым крупным наростом, где нити свились в тугой ком размером с кулак. Туда она стекала от каждого удара. Оттуда отрастала. Бей куда угодно ещё сто раз — она будет течь и течь; войди в гнездо — и вся оплётка осыплется, как осыпается узор, когда выдернут становую нить.

Кричать через площадь первой на курсе, куда ей бить, — против этого было всё, чем я жил. Молчание выходило дороже: это я посчитал быстрее, чем набрал воздуха.

— Дольган! — Голос у меня сорвался на середине, и я доорал сорванным: — За левой лопаткой, под большим наростом! Гнездо! Бей в одну точку, в одну — всё, что есть!

Она не обернулась посмотреть, кто кричит. Потом я думал об этом часто: она не обернулась. Она перенесла вес, повела ладонью — и ударила в одну точку, в ту самую, копьём вместо столпа, всем, что есть, как ей и было сказано.

Пока она перенацеливалась, я успел своё: два шага к стоку — туда, куда хлынет всё, что вырвется. Вниз дряни было ближе всего. Я встал ближе.

Мир на миг стал белым.

Гнездо лопнуло — глазами я этого не поймал: услышал всем нутром, как слышишь, когда под колесом лопается обод. Тугой ком за лопаткой разлетелся, оплётка по всему зверю осыпалась мёртвым стеклом — и вся дикая дрянь, какой он был набит, разом потеряла дом и хлынула наружу, ища, куда течь. Вниз, по водостоку, к кромке, к воде. Через меня — потому что я уже стоял на её дороге с раскрытой ладонью.

Дальше я работал, и про страх вспомнил только после.

Поймать. Держать было нельзя: её втрое больше, чем меня, она смяла бы мою чашку, как ведро сминает напёрсток. Подставить ей дорогу в землю, в глину под брусчаткой, по капле, по нитке: взять край — отпустить — взять — отпустить. Руки у меня горели, хоть я не касался ничего, кроме воздуха. В правом ухе тонко звенело — звон этот останется со мной до утра. На третьем заходе я ободрал колено о коновязь и не заметил; на пятом — почуял дно чашки и в первый раз в жизни вовремя остановился сам: отдал последний хвост дряни глине, отпустил и сел на брусчатку, потому что ноги решили так без меня.

Секач лежал на боку, и наросты на нём гасли один за другим, как гаснут окна. Теперь это снова был просто зверь — большой, грязный, мёртвый. От него поднимался пар.

Стало очень тихо, как бывает после колокола. В этой тишине через площадь, мимо дозорных, мимо толпы, прошли четверо, которых до того никто не видел, — как не видел в траве и я, пока они сами не встали.

Они появились с той стороны, где водосток уходил к стене. У одного рукав был разодран до локтя, и на коже темнела длинная полоса ожога, будто его лизнуло расплавленным стеклом. Другой нёс свернутую сеть, прорванную в двух местах. Псы у четвёртого шли низко, тяжело, с языками набок; один хромал на переднюю лапу.

Кромочные.

Передним шёл тот самый, со свистком на поясе, — загонщик с межи. За ним двое несли свёрнутые ремни и рогатины, четвёртый вёл на сворке двух псов, мокрых, выработанных, с подпалёнными мордами. Они шли по нашей площади, как идут по чужой мастерской: ничего не трогая, ни на кого не глядя, прямо к туше.

Дозорный сержант — старший из троих — заступил было дорогу. Загонщик остановился и посмотрел на него. Молча. Я не знаю, что сержант увидел в этом взгляде; думаю, то же, что я у белых камней. Он отступил, проворчав про порядок и протокол, — но отступил.

— Зверь со швов, — сказал загонщик, ни к кому. — Зверь со швов — наш.

Они работали над тушей быстро и чисто, как Тойн над светочем: один взрезал шкуру вдоль гряды наростов и засыпал в надрезы серую соль из рога, второй увязывал ноги, третий продевал жерди. Псы к туше не подходили — сели поодаль и смотрели, и по тому, как они сидели, читалась выучка старше страха. Стеклянистые наросты кромочные обходили голыми руками — на отлёте, не касаясь.

— Стекло с него тоже ваше? — спросил я, подойдя. Ноги уже слушались.

28
{"b":"970785","o":1}