Осторожно, боясь разбудить, я коснулась его щеки, провела пальцами по скуле, по губам, и он не проснулся, он спал. А я смотрела на него, и думала о том, что этот человек, который когда-то казался мне чудовищем, теперь был самым родным существом в этом мире. И я не знала, что делать с этой мыслью — боялась ли я её или радовалась ей.
Но я знала одно: я не хочу, чтобы это когда-нибудь кончилось.
Глава 9. Исцеление
Я проснулась, а рядом вновь никого не было, и первое, что я почувствовала — не привычный страх одиночества, от которого ещё недавно сжималось сердце, а странную, почти уютную пустоту, потому что слишком многое изменилось за эту ночь, слишком многое сдвинулось с мёртвой точки, и я чувствовала это каждой клеткой своего тела, каждой каплей крови, каждой частичкой себя, которую я оставила в нём.
Деймен ушёл, оставив после себя только сбитое одеяло, и я провела ладонью по той стороне постели, где ещё хранилось тепло его тела — такое сильное, — и вдруг поняла, что его запах, который когда-то пугал меня до дрожи, теперь казался мне самым родным на свете: озон, древняя магия и что-то горькое, пряное, что пахло не только магией, а им, самим Дейменом, его болью, его одиночеством, его той странной, почти звериной нежностью, которую он так старательно прятал под маской насмешки и безразличия.
Я попыталась сесть, но голова закружилась, и мир перед глазами поплыл мутными кругами, хотя я и старалась сфокусироваться на чём-нибудь одном — на трещине в стене, на тени от окна, на собственном отражении в помутневшем зеркале, — и поняла, что снова отдала слишком много сил, не оставив себе даже на то, чтобы просто подняться с постели.
Моё тело было ватным и непослушным, руки дрожали, а в висках пульсировала такая тупая, тягучая боль, будто кто-то выкачал из меня все силы до последней капли, и теперь я напоминала пустой сосуд, который нужно наполнять заново, но чем — я не знала.
Я вспомнила, как его тьма вливалась в меня, смешиваясь с моим светом, как мы становились одним целым, как я чувствовала его боль, его желание, его тоску, — я действительно отдала ему часть себя, и с каждым разом восстанавливаться становилось всё труднее, будто моя душа, как старая ткань, истончалась от постоянной стирки и вот-вот готова была порваться.
Когда я, наконец, подошла к зеркалу, опираясь на стену, потому что ноги почти не держали меня, я не узнала себя. Мои васильковые глаза, которые ещё совсем недавно сияли таким ярким, живым светом, что Мира шутила, будто в них можно утонуть, сегодня казались тусклыми и выцветшими, будто кто-то вылил в них чернила, и они растеклись, оставив только блёклую, мутную радужку, в которой отражалась чужая, уставшая девушка.
Под глазами залегли глубокие, почти чёрные тени, как у человека, который давно забыл, что такое здоровый сон, и смотрел на мир сквозь мутное стекло усталости, а моя кожа, всегда такая светлая, теперь стала бледной, почти прозрачной, так что сквозь неё проступали голубоватые ниточки вен.
Скулы заострились, потому что я похудела — платье, которое ещё неделю назад сидело идеально, облегая талию и грудь, теперь висело на мне мешком, и я могла пересчитать свои рёбра, просто проведя ладонью по бокам, а ключицы выпирали так сильно, что казалось, вот-вот прорвут бледную, натянутую кожу. Я выглядела больной, почти умирающей, и это пугало меня — не так, как пугал Деймен своей тьмой, а как-то по-другому, тихо и безысходно, потому что я не знала, смогу ли я когда-нибудь вернуть себе ту Солери, которая была раньше — счастливую, беззаботную, готовую любить весь мир, не прося ничего взамен.
Я услышала, как Эли остановилась на пороге, будто не решаясь войти. Когда я повернулась к ней, я увидела, как её глаза расширились от испуга — она не могла сказать ни слова, — но её руки дрожали, когда она ставила поднос на стол, и я заметила, как она несколько раз покачала головой, будто хотела предупредить меня о чём-то, но не решалась, потому что знала своё место и боялась даже жестом выдать то, что думает.
Она принесла завтрак — плотный, наваристый, с мясом и свежим хлебом, от которого шёл такой аппетитный, хрустящий пар, что у меня заурчало в животе, и даже маленькую кружку горячего отвара с мёдом, который был моим любимым лакомством ещё в те времена, когда я жила во дворце и не знала, что такое настоящий голод. Я кивнула ей, показывая, что поняла, и принялась за еду, чувствуя, как тёплый, наваристый суп разливается по желудку, прогоняя ледяной холод, который, казалось, поселился во мне навсегда.
Я кивнула, показывая, что поняла, и принялась за еду, чувствуя, как тёплый суп разливается по желудку, но слабость не уходила — она сидела во мне, как заноза, напоминая, что каждый раз, когда я лечу Деймена, я плачу за это своей силой, своим здоровьем, своей жизнью. Я смотрела в тарелку и думала о том, что Деймен заботится обо мне — по-своему, грубо, приказными фразами и распоряжениями через служанку, — но его забота не могла вернуть мне то, что я теряла. И от этого осознания внутри меня разливалась странная, почти болезненная пустота.
Но слабость не уходила. Она сидела во мне, как заноза, как напоминание о том, что каждый раз, когда я лечу Деймена, я плачу за это своей силой, своим здоровьем, своей жизнью, и скоро от меня останется только тень, пустая оболочка, которую он будет держать в своих объятиях, не замечая, что она уже не дышит.
Я смотрела в тарелку и думала о том, что Деймен заботится обо мне — по-своему, грубо, приказными фразами и распоряжениями через служанку, — но его забота не могла вернуть мне то, что я теряла, не могла остановить этот медленный, неумолимый процесс истощения, который начался в ту самую ночь, когда я впервые коснулась его груди своими дрожащими, испуганными ладонями.
И от этого осознания внутри меня разливалась странная, почти болезненная пустота, которую не мог заполнить ни горячий суп, ни мёд, ни даже его запах, всё ещё витавший в воздухе, смешиваясь с ароматом свежего хлеба и сырой, холодной магии.
* * *
Когда я вышла из комнаты, держась за стену, потому что мир всё ещё слегка покачивался перед глазами, замок встретил меня привычной суетой — где-то внизу, на кухне, гремели кастрюли, слышались приглушённые голоса, а в воздухе витал такой аппетитный запах свежеиспечённого хлеба и жареного мяса, что у меня заурчало в животе, хотя я только что закончила завтрак.
Я направилась на кухню, потому что не знала, куда ещё идти, и потому что мне хотелось тепла — не от камина, а человеческого, живого, которое дарили эти люди, изгнанники и беглецы, с их тихими разговорами и привычной, будничной заботой друг о друге.
Застав Милу у плиты, я остановилась в дверях и долго смотрела, как она помешивает что-то в большом котле, как её лицо раскраснелось от жара, как она вытирает лоб тыльной стороной ладони и улыбается своим мыслям, и вдруг поняла, что эти люди, которые ещё недавно казались мне чужими и пугающими, стали для меня почти семьёй — единственной семьёй в этом мрачном, проклятом замке, где каждый прятал свою боль за маской покорности или ворчливой отстранённости.
— Вы сегодня бледная, госпожа, — заметила Мила, в её голосе прозвучала такая искренняя, неподдельная тревога, что у меня защипало в глазах. — Хозяин вас совсем замучил своим лечением?
Я вспыхнула, чувствуя, как жар поднимается к щекам, но не стала оправдываться, не стала объяснять, что это я лечу его, а не он меня, и Мила понимающе усмехнулась, будто прочитала все мои мысли по одному лишь моему смущённому лицу.
— Не надо отвечать, я и так вижу, — она отвернулась к плите, помешивая варево длинной деревянной ложкой, а её голос стал тише, почти задумчивым. — Он к вам хорошо относится. Лучше, чем к кому-либо из нас. И это… это пугает.
— Почему пугает? — мой голос прозвучал тихо, потому что я боялась услышать ответ.
— Потому что он никогда никого не боялся потерять, — Мила обернулась, и я увидела в её глазах такую непривычную, почти пугающую горечь, что у меня сжалось сердце. — А вас — боится. И это делает его уязвимым. А уязвимый Деймен — это тот, кого я не знаю. И честно говоря, не хочу знать.