«Плачут кошки по хозяевам, — растолковывала сон повитуха бабка Лукерья и добавляла от себя: — В этом году благовещение падает на среду страстной недели. А это, по Писанию, выходит, что жития нашего до второго пришествия осталось три года. Проводите время в посте и молитве».
Другие пророчили засушливое лето и пожары. По ночам усладовцы стали бояться друг друга и не спали без огня.
Так потянулись шепотливые дни и глухие, сторожкие ночи. Неожиданно бесследно исчез писарь Петр Иванович Калдин. Его видели далеко, верстах в десяти от Услады, торопливо идущего по берегу Волги — худого, страшного, обросшего бородой. Он почти бежал, беспрерывно оглядывался и вскрикивал. Когда встречные окликнули, писарь втянул голову в плечи и бросился бежать прочь со страшным воплем. Еще задолго перед этим усладовцы подмечали, что Калдин совсем ополоумел.
Вечером того же дня, когда пастух уехал в Стожары, у Филиппа собрались Каплины и другие. Дедушка Никиша все время испуганно крестился. Мельник угрюмо молчал. Братья перебирали сложенными на коленях руками и тупо глядели на Филиппа.
Вбежал торопливый и озабоченный Игнатий Тараканов. Сел, не раздеваясь, и забарабанил пальцами по столу, то снимая, то надевая очки.
Филиппу нездоровилось, он сипел, болезненно морщился, хватался за ворот.
— Обстоятельства у меня сложились неожиданные… — начал Тараканов. — В Вятской губернии живет семья, вот письмо. Выехать завтра обязан…
Он подошел вплотную к Филиппу, взял его за пояс.
— Главное — молчать! Ласкать будут — молчать, грозить, бить начнут — тоже молчок, посадят — опять молчи! Если хотите остаться целыми, позабудьте, что сделано. Улик много-с, но улики нет. А вам, — повернулся он к братьям Каплиным, — всего лучше дураками притвориться. Это вам очень легко удастся. Мелите, что в головы взбредет, но только подальше держитесь от прямых ответов. Городите такое, чтобы умный человек за волосы схватился.
Филипп утвердительно кивал головой:
— Слыхали? Помните!
— Судьба за нас, — кончил Тараканов. — Сгиб последний ненавистный доказчик… А вам, Филипп Парфеныч, советую: этого вашего работничка поскорее отсюда сплавить.
— Д-днями уедет.
Когда все, кроме Тараканова, разошлись, Филипп один на один спросил его:
— Бежишь совсем, что ли? От меня нечего скрывать.
Игнатий забегал глазами по углам.
— Не могу-с уверенно сказать, не могу-с. Одно должны вы понять, как человек неглупый: дальнейшее мое здесь пребывание не только бесполезно, но и вредно.
Филипп долго и тяжко думал, потом, кряхтя, полез за божницу, достал голубой заклеенный конверт, вручил Тараканову.
— Т-твоя правда. Наилучшего тебе пути. Сп-пасибо за все. А это — передай брату Егору. Я тут отписал ему. Красные деньки здесь миновали. Погляди, что делается. Кубру начали копать, в артель, в разбойничью шайку сбиваются… Их сейчас не перешибешь. Н-надо выждать. С весной порушу все хозяйство, к Егору переберусь. На новом месте вольготнее будет дышать. Ну, прости, Христа ради.
Тараканов слушал, нетерпеливо переступал и все поглядывал через плечо за окошко, словно там стоял кто-то невидимый. Удобнее перехватив под мышку брезентовый портфель, Игнатий шагнул к порогу, сказав на прощанье:
— Отсиживайтесь, верно. Только не очень глубоко зарывайтесь, чтобы сразу вынырнуть можно было. Весной ожидаются решительные события, страшные… Пусть Кубру копают, пусть кошек и кур на один двор сгоняют. Больше треску получится, когда все валиться начнет. Запомните мои слова. Будьте здравы.
…Бурными вешними водами сорвало мосты через овраги, в топь и хлябь превратились дороги. Гасилин на заморенной лошади не дотащился до Стожар. Пришлось бросить подводу на полдороге. Сцепив зубы, пастух двинулся пешком. В овраге он провалился по горло в подснежную воду и явился к Ситнову в лихорадке, в ознобе, возбужденный до крайности. Он все рассказал Ситнову, и слова его походили на бред.
Секретарь слушал с виду спокойно, хотя нелегко давалось ему это спокойствие — он вставал, прохаживался, держа руки за поясом.
— Без паники, Гасилин! Натворили глупостей, так постарайтесь исправить. Я, собственно, был готов к тому, что сторож не вернется. Очень уж вы хитро все накрутили. А враг посмеялся над вами. Враг поступил проще. Ты напрасно из Услады сорвался. Вчера я послал к вам верного человека. Суворин ему фамилия. Этот должен разобраться. И думаю, что приедет он сюда не один. С Филиппом, надеюсь, вернется. Не встречал Суворина?.. Значит, разминулись. Ну, раз уж явился сюда — отдыхай, полежи. Ты совсем нездоров, Семен.
— Нет, сейчас же двинусь обратно, — упрямо сказал пастух. — Без меня там нельзя.
— Доберешься?
— Надо, Евдоким Федорович, добраться. Не бойтесь, не свалюсь.
— Сейчас дам тебе хорошего конягу. Верхом умеешь?
— Смогу.
— Трогай.
За остаток дня и за ночь пастух отмахал обратный конец, едва не погубив лошадь. В дороге хворь он пересилил, хотя валился от усталости и выглядел страшно — бледный, обросший, грязный, с воспаленными глазами.
В сельсовете Семен впервые увидел Суворина и прежде всего удивился его могучему телосложению. На всю Усладу выделялся покойный дед Назар высоченной своей фигурой, а этот — и ростом не меньше, кряжистей, как из железа выкован; должно быть, из пристанских волжских грузчиков вышел или бурлаков. Приезжий сидел за столом напротив Самсона Дерябина, и стол не доходил ему до пояса. Просторная борчатка солдатского сукна с каракулевым серым воротником и чесаные валенки с большими галошами делали Суворина еще массивней. Но голос у него не сильный, какой-то однотонный; словно бы усталый. Зато округлые глаза на грубоватом лобастом лице полны жизни: они то блеснут синеватым обливающим светом, от которого хочется зажмуриться, то еще больше расширятся, притягивая к себе.
Расспросы Суворина, по-видимому, не нравились дяде Хрящу. Он ежился на поскрипывающем табурете и, кажется, начинал сердиться.
— Находились ли при исчезнувшем Федоре Пряхине ценные вещи? — скучновато спросил Суворин, будто отводя только формальность.
Самсон недоверчиво покосился на него, ответил:
— Были… В одном кармане держал вошь на аркане, в другом — блоху на цепи.
Приезжий не обиделся, только заметил:
— Я же вас по долгу спрашиваю, при исполнении обязанностей. Значит, не были?
— Бумагу нашу он нес, — неохотно сказал Дерябин. — Это дороже всякого золота.
Семен вмешался в разговор, начал объяснять, что дело совсем не в ценных вещах, которых у сторожа никак не могло быть, да не они, конечно, интересовали погубителей Федосеича.
— Кто вы будете? — спросил Суворин. — Так, Семен Гасилин, заместитель председателя сельсовета, здешний пастух?.. — Он вынул записную книжку, неторопливо полистал ее, так же неторопливо спрятал в карман. — Товарищ Семен Гасилин, меня сейчас интересует только одна сторона дела, та самая, о которой я спрашиваю. И знаете что, — я ведь вас не вызывал. А уж если явились, то не мешайте, а помогите. Пока что меньше спрашивайте, больше отвечайте. Вы кого-нибудь подозреваете в убийстве Пряхина?
Семен показал ему письмо Федосеича. Суворин долго разбирал славянские титлы, нацарапанные сторожем, потирал лоб.
— Трудно что-либо понять! Поп писал или раскольник какой… Зачем старику было самому напрашиваться на смерть? Странно. Очень странное поведение. И странность эта, прямо скажу, не нравится мне. Эх, друзья — люди добрые!..
Но бумажку он положил в свою записную книжку и спрятал в карман, потом внимательно посмотрел на Семена, и в синем разлитом блеске его глаз Гасилин увидел и укоризну и осуждение.
Семен не успел ничего больше сказать. Вошла Анка, должно быть заранее вызванная. Суворин тем же невыразительным голосом спросил ее об имени, фамилии, возрасте; ничего не записывая, выслушал показания Анки об угрозах Филиппа и нападениях на нее и вдруг задал вопрос:
— Вы были в близости с Яковом Силаевым?