Он пройдет мимо, увидит ее, скрюченную, беспомощную.
Анка жестко скрипнула зубами. Уцепившись руками за невысокий забор, она медленно поднялась и, задыхаясь глухими стонами, с трудом побрела.
Придя домой, она плотно закрыла ставни, заперла на задвижку сени, накинула крючок на дверь в избе, потом зажгла огонь. При лампе стало не так страшно. Анка отмеривала шаг за шагом по горнице и все думала: «Должно же пройти». Глаза, у ней резко запали вглубь. И вот так рвануло внутри, что, вскрикнув чужим голосом, она ничком повалилась на кровать и, сама того не сознавая, начала жевать наволочку подушки. Все круче и жестче скрипит она зубами. На губах вскипает сладковато-соленая пена.
Тишина в избе нарушается лишь потрескиванием керосиновой лампы, звонким падением капель из рукомойника да глухими, сдавленными стонами.
Когда схватки немного унялись, Анка услышала осторожное, настойчивое царапанье в наружную сенную дверь. Она тревожно прислушалась, потом догадалась и как можно громче сказала:
— Редедя, пошел!
Царапанье прекратилось. Но через несколько минут раздалось постукивание. Анка еле встала с кровати, держась за стенку, подошла к двери, припала ухом. Постукивание слышится отчетливо. Кто-то приподнимает кверху сенную дверь и пытается снять ее с петель. Анка бросилась от порога к столу. «Звать на помощь? Не услышат: покойный дед купил избу на краю села. Разбить окно? Выпрыгнуть? Схватят там, снаружи». Последний раз стукнув, дверь сорвалась с петель. Слышатся шаги в сенях. Дернули за скобку избяной двери. Казалось, оглушительно лязгнул крючок в пробое.
— Кто? — дико крикнула Анка.
В сенях затихло. Но вскоре послышалось мерное подергивание двери. Там, видно, надеялись, что крючок сам выскочит из пробоя.
В тоске Анка прижалась лбом к стеклу: «Что это — во сне, в бреду?..» За окном висит сыроватая мартовская наволочная ночь. Темно, глухо, некому помочь. Опять схватила резкая боль. Сердце заметалось в гулких торопливых ударах. Кажется, что кто-то пытается поймать его и сжать в жесткой ладони. Она шатнулась и снова повалилась на кровать. Порою Анка открывала глаза. По горнице плавают красноватые круги. По-прежнему слышатся мерные подергивания двери. Угрожающе лязгая, крючок скачет в просторном пробое. А рукомойник звонко и равнодушно отсчитывает капли. Анка зашлась раздирающим криком:
— Уйди-ите! Уйди-ите!..
Потом хлынула откуда-то темнота и все залила.
Письмо в Стожары давалось Семену с трудом. К проклятым длинным фразам никак нельзя было пристроить точку. Пастух ерошил волосы, досадливо взмахивал рукой и успокаивал себя:
— Ладно, Евдоким Федорович — грамотей почище меня, разберет. Главное, не пропустить бы чего.
Он перебирал в уме усладовские события, сверял с тем, что записано. «Вот совсем было запамятовал: кто-то подходил к Анкиной избе, подсматривал, когда мы составляли акт ревизии. Это ведь не простое любопытство. А погромные выкрики на перевыборном собрании… Или ночные сборища у Филиппа…»
Теперь, кажется, все.
Семен вышел из своей боковушки в общую комнату. Федосеич лежит на лавке, положив под голову шапку. Пастух тронул его за плечо. Сторож открыл ясные глаза:
— Чего… тю-тю!.. тормошишь? Тормошить надо сонных.
Он сел, свесив коротенькие ноги, достал ложечку, сладко зажмурился, приготовясь ковырять в ушах.
— Ну что, сторговались? Посылать, не посылать… Словно на небо душу снаряжали. Чего бы проще: вызвали меня да спросили. Нет, все секреты. А я вот… тю-тю!.. возьму и не пойду. Эх, простоты в вас мало.
— Все слышал? — спросил пастух.
— А то нет. Я же не покойный дед Назар. У меня уши пробкой не заткнуты. Вот прочищалку всегда при себе держу.
— Тогда разговор у нас будет короткий, — сказал пастух. — У бедняцких людей будет к тебе последняя докука. Послужишь, что ли, еще разок?
— Моего отказа народ еще ни разу не слышал. Ты не закаивайся, что в последний. Богатеть мы только еще собираемся. А где бедность, там и просьба.
Пастух передал ему толстый, прошитый нитками пакет.
— Завтра же, в четверг, затемно выходи в волость. Снесешь пакет. Тут написано, кому отдать: Ситнову Евдокиму Федоровичу. Не забудешь?
Федосеич засунул пакет за пазуху.
— Забуду, так надпись прочитаю: грамотный.
— Чтоб ни одна живая душа не знала, — предупредил Семен. — Проведают — по дороге тебя пришибут и пакет отнимут.
Сторож направился к порогу, взялся за пучок лык:
— Не учи. Теперь все дело в новых лаптях. В старых какая ходьба.
Быстро орудуя кочедыком, он разговорился:
— По дороге они меня не пымают. Не им пымать… Я ведь не из простых. У ключищинского барина в бегунах служил… Барин у нас был немного того… из-за угла мешком пуганный. Лошадей держал, а по мелочам на них не ездил. Бывало, понадобится поспеловской вдовой барыне письмо передать, сейчас он дерг за веревочку два раза. Это значит — меня зовет. Федя, говорит, сроку тебе три часа, чтоб за это время туда и обратно. Тю-тю!.. До поспеловской барыни пятнадцать верст с гаком. А гак кто мерил? Ну, и бежишь. Да, бывало, выгадываешь минут за пяток пораньше вернуться: за каждую минуту четвертак — такой был у нас с барином уговор…
Пастух с любопытством слушал этот рассказ, который казался ему тысячелетней стариной.
— Долго ты у него бегал?
— С четырнадцати годов начал, а кончил в девятьсот пятом. Считай. А потом барину самому пришлось лапти навострить. Втянулся я тогда в беготню так, что подряд восемь часов мог бежать. Один раз с гончей заставил меня вперегонки тягаться. Водой после отливали. Не ее, а меня… Будь… тю-тю!.. покоен. Спи и ешь на здоровье. Если что — им меня не догнать…
В эту минуту в Совет заскочил Ванюшка Чеботарев. На нем лица нет. Он долго стоял у порога, не в силах вымолвить слова. Наконец зачастил:
— Шел после собрания мимо Анкиной избы… проверить… Неладно… Ломятся к ней… Кричит…
Пастух понял с полуслова. Он сразу схватился за пояс брюк.
— Эх, дома оставил! Шуму не делай! — крикнул он Ванюшке. Метнулся к двери, одним прыжком соскочил со ступенек крыльца в снег.
Ванюшка вздрагивает, постукивает зубами.
— Ты чего, Федосеич? Бежать бы надо. Подсобить, ежели что…
Старик даже не поднял головы, многозначительно ответил:
— У меня дело поважнее. К утру чтоб новые лапти были готовы. В этих лаптях теперь, может, вся наша сила. В драке я помогало плохой. А над несчастьем, не дай бог случится, плакальщики найдутся. Тебе вот стыдно со стариком время вести.
— Кому-то и здесь надо охранять. Вдруг и сюда придут.
— Сюда? — усмехнулся сторож. — Ну, со мной они не совладают. Иди, иди, говорю, не отвлекай.
Оставшись один, Федосеич повертел в руках колодку с лаптем:
— Чай… тю-тю!.. выручишь, что ли? Не больно, чай, стар стал?
Он отложил колодку и, сделав строгое лицо, подошел к переднему углу, где раньше висела икона, и начал шептать:
— Осподи, пособи мне послужить голым людям. Наставь на разум, не дай обмишулиться…
Кончив молиться, он заговорил сам с собой:
— Ты думаешь, что старый пес… тю-тю!.. испугался, к богу кинулся? Врешь! Как трудное дело, я всегда молитву шепчу. А у меня привычка: пошепчешь молитву, начинает в брюхе урчать. Облегчишь брюхо, и в голове получается просветление. А с чистой головой всякое дело легко делать. Вот и теперь надумал. Теперь до точности знаю, как врагов наших кругом пальца обвести. Хитрые! Я-то похитрее вас. Поглядим. Потягаемся. Так, значит, и решил: не в четверг затемно пойду, а в пятницу засветло. В четверг мы другой поход устроим…
…В черной непроглядной темноте пастух бежал громадными скачками. По дороге он стукнул в окошко Дерябину и только крикнул:
— Айда за мной!
Семену кажется, что бежит он ужасно медленно. Тогда он на минуту остановился и, сообразив, где находится, бросился напрямик через гумна, треща плетнями, перескакивая через навозные кучи.
Вот на отшибе и огонек Анкиной избы. Пастух весь подобрался, крикнул на полсела: