Едва начали сгущаться сумерки, Гуляш зажег висячую «молнию». Без рубашки, в одних штанах и в неизменной своей кубанке, он острой кривой косой скоблит на колоде овчину, посыпая мездру толченым мелом. Тело у него такое желтое, что кажется сплошь намазанным йодом. Спина, плечи, грудь густо изукрашены татуировкой. На желтой коже разместились лиловые черти, якоря, обнаженные красавицы, букеты невиданных цветов.
Яшка сидит рядом на куче овчин. От него попахивает винцом. Глаза какие-то шалые — в них испуг, злость, негодование.
— Ну вот, — ласково и спокойно продолжает Гуляш давно уже начатый разговор, — женит, значит, тебя, Яшенька, папаша на вдовушке, и будешь ты нянчить… Как назвать? И брата и сына. С вечера вдовушка поспит с тобой, а под утро, когда ты разоспишься, она — шмыг к папаше под одеяло…
Кажется, что Гуляш впросонках разговаривает сам с собой, но от этого слова его насыщены особо тонким злорадством и насмешкой.
Яшка пошевелился на овчинах, шумно вздохнул.
— Я вам говорил, — жалуется он Гуляшу, — какой у меня отец. Теперь вы сами видите. Это не отец, а немилосердный палач… Если трешницу пропьешь, так он считает, что триста рублей пропито. Ежели с девкой побалуешься, ему думается, что она деревню детей в дом принесет. А сам?.. Понимаете мою жизнь? Горькая темница! Темный подвал!
Гуляш продолжает работать — покачивается над колодой, сгибается и разгибается.
— Жалко мне тебя, Яша, а чем помочь?
Яшка визжит в отчаянии и злобе:
— Не женюсь! Мне девок хватит. Я его старый блуд прикрывать не желаю!
Гуляш кинул на перекладину выскобленную овчину.
— Верно, верно, я бы тоже так сказал! — Он вглядывается в маленькое, словно банное, оконце. — Ну вот, идет мой хозяин, а твой отец. Сейчас он тебя женить начнет. Не обессудь. Я тут ни при чем.
Войдя, Филипп подозрительно оглядывает их. Гуляш непроницаемо равнодушен. На лице Яшки пылают красные пятна.
Филипп подсаживается к сыну, ласково кладет руку на колено ему, смотрит в лицо:
— Ч-чего невеселый?
Яшка, отвернувшись, молчит.
Филипп покряхтывает, трет грудь, бока, словно внутри тесно, по-прежнему ласково продолжает:
— Сынок, у меня к тебе сурьезный разговор. Григорий — человек свой, с-семейный, я при нем… Ж-жениться тебе надо.
— На ком? — дерзко и вызывающе вскрикнул Яшка.
— Дай отцу сказать. Или не терпится узнать, — пробует пошутить Филипп. — В холостых гулять долго — вред! Девку теперь за тебя мудрено сосватать. Ты себе Анкой с-славу запачкал. Я забыл об этом, а люди помнят… Тут вдова одна есть — молодая, приглядистая, не бедная…
Не дав ему кончить, Яшка вскочил с овчин, крикнул возмущенно я яростно в лицо отцу:
— На своей портомойке! На Фимке! Ага! Я знаю! Старый грех хочешь сыном покрыть? Чтоб на двух кроватях спала? Ты… ты… палач, а не отец!
Филипп тоже поднялся. Лицо у него стало багрово-синим. Он просипел, дергая ворот рубашки:
— От тебя вином р-разит, мерзавец!
Бросив работу, Гуляш смотрит на них, полузакрыв глаза. Потом он тихо подобрался сзади к Яшке и ловкой подножкой сшиб его на пол. Не ожидая столь предательского удара, Яшка свалился вниз лицом, забарахтался, как молодой баран перед заколом. А Гуляш, тяжело придавив коленом ему поясницу, поднял на Филиппа преданные глаза и сказал:
— Он на тебя, хозяин, с кулаками лезет, поучить надо… Лежи, Яков, лежи, нельзя так…
Филипп степенно снял со стены ременную супонь и, скинув картуз, широко перекрестился.
— Прости, господи, — не чужого бью, а родного жалую…
Стегает он Яшку, сильно и раздельно взмахивая рукою, с каждым ударом приговаривает:
— Это — за гулянки с Анкой, давно уж с-собирался!.. Это — не дури… Это — слушайся… Это — за то, что жену тебе подыскал, а ты неблагодарен… С нареченной вас! — сказал он, стегнув в заключение. Аккуратно повесил ремень на прежнее место и, уходя, сказал: — Люб-бя бью. Не опамятуешься — еще получишь.
Гуляш стоял, облокотясь о колоду, спокойный, невозмутимый, словно ничего и не произошло.
Яшка вскочил, вытер лицо, но еще больше измазал щеки меловой пылью. Перепачканный, растерзанный, он все еще не может понять выходки Гуляша. Хватаясь за бока и спину, он говорит растерянно и горько:
— Это такая у вас ко мне дружба, Гриша? Как кутенка повалил… Ремнем, лежачего!.. Да что мне — восемь лет?..
Гуляш обхватил его за плечи, усадил на овчины и сам опять опустился рядом.
— Ты пойми, — объясняет он, — мое дело подневольное. Хозяин раньше еще велел так сделать: «Помоги Яшку поучить, один, пожалуй, не совладаю». Конечно, не совладал бы. А ты теперь знаешь, какого от отца добра ждать. — Помолчав, он удивленно сказал: — Одного не понимаю: как ты, сам хозяин, — и терпишь?
— Хорошо, я с ним посчитаюсь, — бормочет Яшка.
— Месть ни к чему, — урезонивает Гуляш. — Я бы по-другому сделал.
— Как?! — вскинулся Яшка.
Гуляш молчит, что-то соображая. Потом решительно сдвинул кубанку на затылок.
— Ладно, говорить так говорить… Тебе бы такую жизнь, как я видел. Отец был у меня лошадиный прасол, крут, на манер твоего. Сам гулял, мне ходу не давал. Я у него у пьяного из кармана бумажник потянул… — Ноздри у Гуляша вдруг расширились и заходили, руки задрожали. Он едва справился с собой. — Ну вот… и махнул я в город! А что было в городе, Яшенька! Дым! Разве там такие девки? Разве там такое вино? Губы мерзнут от городского вина! — Он устало поднялся с овчин. — Не повезло мне! Теперь вот в работниках… Другим везет… Вот тебе бы попытать…
И Гуляш, будто опомнившись, строго кончил:
— Ты не думай! Это я про себя рассказываю. Ты — как хочешь. Я тебе не указ… Обедать хочешь? Пойдем…
Яшка не отозвался, остался сидеть на овчинах. В раздраженном его мозгу будто шмели гудят; на сердце уж не обида, а ярость против отца. «Пожалуй, правду говорит Григорий». Но он еще не все понимает. Чего ждать в Усладе? Что впереди? Отца не нынче-завтра скрутят. Самое лучшее — вышлют. С ним, что ли, судьбу делить? Пусть ищет дураков! Сгинуть, пропасть! Спрятаться среди людей в другом, шумном, незнакомом месте. Вот как дядя Егор. Умница! Небось широко живет. Не к деревенским вдовам ходит, не водку хлещет… Ладно, всего сразу не решишь. Пока что выпить надо.
Заперев овчинную, Яшка направляется к содержателю пивной, к утешителю всех горестей, старому Захару Степановичу, бывшему кабатчику, которого прозвали в Усладе Вахлай Стаканович.
Выпить Яшке у Вахлая не пришлось. Он только заглянул в освещенное окно, сейчас же отпрянул и подался обратно.
В пивной — «три святителя», братья Каплины, а с ними бывший председатель Совета Алексей Окулов, и больше никого. Устало тикают стенные ходики с изображенным на циферблате видом Афонской горы. Уныло свесилась на стойке труба сломанного граммофона. Сам Вахлай Стаканыч дремлет между тепло натопленной печкой и прилавком. Окулова и раньше часто поили, и сегодняшнее угощение Вахлаю не в диковинку.
Братья своей рукой берут из корзинки бутылки с пивом и ставят их на стол, сильно стуча донышками. Выпили они не меньше, чем бывший председатель, но не опьянели, только на покрасневших лицах выступил пот. Изредка старший, Гурий, сердито мигает младшему, Авиве, и тогда тот развалистой медвежьей походкой идет к Вахлаю за полбутылкой водки. Под столом он передает полбутылку среднему, Самону, который умнее и бойчее обоих братьев. Самон незаметно подливает Окулову водку в пиво.
Вид у Окулова очень жалкий. Его курчеватые белокурые волосы развились и прилипли ко лбу тоненькими бессильными змейками; глаза налиты оловянной мертвенностью, красные губы распухли, язык стал неповоротлив. Неверной рукой Окулов ловит на столе стакан, отвратительно морщась, пьет, потом судорожно ловит воздух широко раскрытым ртом. С трудом ворочая непослушным языком, он задает братьям один и тот же вопрос:
— Вы меня за что поите? Я ведь теперь не председатель больше. Вы за что поите? Скажете или нет?