Гамыры много, —
На бану мент,
Лови момент…
Филипп ничего не понял, забеспокоился:
— Ото ты про что?..
Но приезжий опять не ответил.
— И зовут тебя не по-здешнему, — сомневался Филипп. — Это — в пачпорте так или прозвище?
Гуляш вдруг перевернулся на бок, крепко хлопнул хозяина по колену:
— Спать надо, папаша!
Филипп послушался, ушел к себе в спальню. Но заснуть долго не мог: на душе было тревожно, думы шевелились столь отчетливо, что казалось, слышно, как шуршат в голове: «Вон ладонища какая, коленка до сих пор горит. Такому попадешься — нескоро вырвешься. А может, оно и лучше». Разговоры о пивной, о девках, о каких-то глубоких оврагах взбудоражили кровь: «Одеться да к Павлине, что ли, сходить? Опять, пожалуй, не пустит. Прошлый раз чуть не вытолкала. С чего бы?.. Бабьи выходки. Одумается».
Забылся он только под рассвет. Сон увидел дикий. Будто сидит в колодце, голый, весь в волосах, вроде лешего. Сверху, громыхая о сруб, опускаются пустые ведра. Филипп зачерпывает их и кричит кому-то: «Тяни!» А над головой, в черную дыру, светит кусок голубого неба.
Утром вспомнил сон, усмехнулся: «Пустые ведра… Пустота все… Ни к чему это».
Гуляш остался у Филиппа на странном положении — не то гостя, не то работника. Оказалось, что он знает черное дубление, — все предусмотрел умный Егор. Живет Гуляш не в доме, а в небольшом деревянном приделе, где находится овчинное помещение. Работой себя не томит: покопается немного, потом завалится на ворох мягких овчин, — не поймешь, спит или притворяется. На улицу почти не выходит. А если и выглянет, то поздно вечером. Побродит где-то в темных переулках, вернется, не скажет ни слова — где был, что видел, — и опять в овчинную.
С Филиппом Гуляш внешне почтителен, всегда готов услужить; но Филипп, памятуя первый разговор на кухне, почти уверен, что человек этот в душе презирает его, может высказать неуважение и даже нагрубить. С Яшкой Гуляш вскоре же сошелся на близкую ногу; часами болтает с ним в овчинной о разных пустяках, но тон держит насмешливо-покровительственный.
Через самое короткое время Гуляш так сумел приспособиться к Филиппу, что теперь каким-то собачьим чутьем угадывает каждое, самое маленькое его желание. Филиппу кажется, что в несуразной, словно распухшей от водянки, голове этого человека все время работает какая-то страшно напряженная сила, прикрытая равнодушием, безразличием. Филипп уверился, что эти серо-оловянные глаза, обычно сонные, а порою пугающе пристальные, видят всю подноготную и что Гуляш превратился в его вторую совесть. Спокойно наблюдая за Филиппом, он отмечает каждый его шаг и молча одобряет или осуждает поступки хозяина. Филипп и подозревает Гуляша, и верит ему; боится и надеется на него, как на некое спасительное существо, таинственно подчиненное еще более сильному и проницательному Егору.
Павлина отказала Филиппу сразу, резко и грубо. По-старому, по-хозяйски, он как-то пришел было к ней и грузно уселся на свое любимое место — на низенькой скамеечке около кровати. Павлина взяла со стола высокий меховой картуз Филиппа и нахлобучила ему на голову, потом пошла и отворила дверь. Когда Филипп непонимающе уставился на нее зрячим глазом, она насмешливо и громко закричала, словно желая привлечь внимание соседей:
— Ну, ну, поднимайся! Видишь, дверь растворена — ребятишки простудятся, на дворе ведь не лето. Чего расселся?..
Так и ушел он, не разобравшись как следует, в чем дело. Сначала надеялся, что все обойдется, но в субботу Павлина не пришла убираться, и Филипп понял, что она его попросту прогнала. Он пытался отнестись к этому равнодушно, но вскоре забушевали в нем плоть и злоба. Он лишился сна и еды, стал раздражителен, жаловался на сердце.
В одну из таких мрачных минут с ним заговорил Гуляш:
— Предупреждал я тебя, хозяин, — потише балуйся…
— О чем ты? — не сразу понял Филипп.
— По шапке дала Павлина, вот и не спишь по ночам.
— Так уж и по шапке, — недовольно возразил Филипп.
— Ну, по картузу… Да ты не расстраивайся. Сходил бы к Фимке, она примет.
Филипп испуганно воззрился на Гуляша, а тот пояснил:
— Помнишь, с которой тогда на кровати?..
Откуда Гуляш проведал обо всем этом, Филипп так и не узнал, а спросить не решился, да и желания особого не было. Он уже привык к тому, что работник многое знает и видит, но о себе помалкивает; даже о настоящем имени своем обмолвился неохотно; оказывается, зовут его Григорием.
Чернявая крепкотелая Фимка овдовела в последний год гражданской войны. Однажды, когда Павлине что-то занеможилось, Филипп позвал Фимку убраться по дому. Войдя перед вечером в горницу, он увидел, как она бойко возит по полу мокрой тряпкой, а из-под высоко подоткнутой юбки видны смугловатые полные икры. Тогда Филипп в охапку взял ее да так с мокрой тряпкой и унес на кровать. К происшествию Фимка отнеслась спокойно, как к чему-то должному. И только когда Филипп дал ей за уборку четыре медных пятака, она встряхнула деньги на ладони и, потупившись, сказала:
— Мало! Это — за работу. Еще сколько-нибудь надо прибавить…
Филипп доложил ей пять медяков.
С тех пор он не видел Фимку вплоть до того, как Гуляш напомнил о ней. Она встретила Филиппа очень приветливо и без слов поняла цель его прихода. Как и тот раз, совсем по-монашески потупившись, она предупредила:
— Ходить ты будешь ко мне по средам и субботам. Только чур — уговор дороже денег — пятаков мало.
И Филипп стал аккуратно навещать ее в условленные дни.
Сегодня суббота, Филипп блаженно отдыхает на мягкой, взбитой постели, остывая от жаркого банного пара. В горнице тепло, чисто, тихо. Пахнет сохнущим недавно вымытым сосновым полом. На окнах — белые, выглаженные занавески. Стены оклеены розовыми обойчиками да еще украшены налепленными обертками от духового мыла и конфет. Куда лучше, чем в хибаре у Павлины. На лавке около стола сидит Фимка без кофточки, расчесывает еще влажные длинные черные волосы, занавесившись ими до пояса. Сквозь пряди волос она украдкой следит за Филиппом, а он упорно не сводит взгляда с ее живота.
— Чего уставился, или в бане не нагляделся? — И Фимка смеется вкрадчивым, дробным смешком.
— Ведьма! Сущая хитрая ведьма! — с обидой и восхищением говорит Филипп. — В-волчица!
— Зачем же с ведьмой в баню ходил?
— За баню хвалю! Г-губернатор позавидует.
Фимка гладко зачесала волосы. Красноватые губы на ее чернявом круглом лице все время змеятся в какую-то застенчивую и вместе с тем распутную улыбку. Неслышно ступая босыми ногами по полу, молодуха начинает хлопотать с самоваром.
— Давно почуяла? — спросил Филипп.
— Вчера первый раз услышала, — еще ниже потупилась Фимка.
— Ой, врешь! — недоверчиво воскликнул Филипп. — Некогда бы еще такому случиться.
— А ты бы подсчитал, сколько с тех пор время прошло, как я к тебе приходила убираться.
— Позаботиться надо было.
— Теперь уж поздно.
Филипп расстроен, подавлен.
— В-волчица! Раньше надо было, ведь не девчонка. Фершал — свой человек. Или уж Лукерью бы попросила.
— Стыдно, Филиппушка! Худой славы не оберешься.
С тяжким вздохом Филипп приподнимается и садится на кровать, свесив ноги.
— С-стыдно? Врешь! Такая ведьма. Ты свое задумала: надоело, видно, по любви принимать, захотелось хозяйкой в дом, с дитем, мол, не б-бросит…
Филипп застегивает ворот рубашки, подсаживается к столу:
— Так, что ли, говорю?
— Тебе виднее — ты мужик, — тихо отвечает Фимка.
— Ну, а если не ж-женюсь? Поди, на воспитание будешь требовать.
Фимка оправляет на груди сбившуюся рубашку.
— Это уж — как заведено.