Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Выходи на перевыборный сход! Кончай… тю-тю!.. святковать, уже и Новый год проводили.

У дворов, что побогаче, он неохотно стукнет раза два палкой, скажет что-нибудь и отойдет, бормоча:

— Этому хоть и не объявляй, придет. У них — свои нарядчики.

К самому бедному жителю, которого особо необходимо зазвать на собрание, Федосеич заходит в избу и постукивает о порог концом палки:

— Хозяин!

— Я хозяин, — отзывается крестьянин из подполья, где перебирает засыпанную на зиму картошку.

— Ты хозяин! — передразнивает сторож. — Кто хозяин, так к Совету пошел хозяйничать, а ты… тю-тю!.. выходит — не хозяин, а нерадивый работник. Иди руку поднимать.

— Чего ее поднимать-то? Прошлый раз поднимали, кого подняли? Олешку Окулова? Вот то-то работничек!

Федосеич подходит к лазу в подполье, кричит, нагнувшись:

— Ты вылезай из темной дыры! Сам-то за кого поднимал?

Хозяин высовывает наружу спутанную нечесаную голову, в раздумье начинает скрести под бородой.

— Я за Олешку поднимал…

— Ну, а говоришь! — Сторож делает страшное лицо. — Тю-тю!.. Как язык у тебя повернулся…

— Уговор был поднимать…

— Ты мне не толкуй, с кем уговор, ты скажи, кому должен?

— Мельнику три пуда муки должен, кому кроме.

— Руку свою продал! — стыдит старик. — Отсохнет проданная рука. Тебе государство разве для того руку дало, чтобы ты… тю-тю!.. продавал? Ты у меня гляди! — строго стучит он палкой. — За пастуха поднимай. Он тебя не пропьет.

Хозяин вылезает из подполья, начинает собираться.

— За пастуха — это дело! Пастух человек общественный, он наши нужды знает.

В избе у Тулупова Федосеич, набравшись храбрости, кричит:

— Ты, мало того, сам иди, главное дело — Степановну захвати!

— Елену? — хмурится Авдей. — Это — надо поглядеть. Не знаю, подымется ли у нее рука.

— Еще как подымется!

Тулупов встал из-за стола, — он в это время завтракал, ел желтую, словно спелое антоновское яблоко, картошку, обмакивая ее в подсолнечное масло.

— Слушай, сторож! Очень лишнего говоришь. Если и подымется у нее рука, так может не удержать.

— А мы поддержим! — не унимается Федосеич.

И Елена Степановна уже идет за печку, надевает новый сарафан.

— Мужикам, что ли, одним право на сходе кричать! Ей-богу, Авдей, не даешь ты мне рта раскрыть. Выбираете тоже горьких пьяниц. Надо хозяйственного выбирать, бережливого. Что, пастуха? Этот будет другая стать, пастух — человек нужный.

— От женщин надо кого-нибудь в Совет, — с каким-то виноватым видом говорит Федосеич. — Вот, к примеру, Анка бакенщикова бойкая… Мужика другого поучит. Грамотница…

— Там видно будет, — уклончиво и холодно отвечает хозяйка. — Мир большой, найдем, из кого выбрать…

На обратной дороге Федосеич еще раз стучит бедняку в окошко:

— Все еще не ушел?! Тебя ждать, что ли, будут?

Бегают по селу и комсомольцы, мечется от избы к избе дядя Хрящ. Но их слушают хуже, ворчат: «Наряжальщиков больше, чем выбиральщиков. Вам-то что за докука? Есть у нас сторож — Федосеич, он и оповестит».

Обошлось морозное солнце, обрамленное щербатым светло-оранжевым кольцом, до боли в глазах заиграло на белых нетронутых сугробах, на заснеженных крышах изб. Столбы сизого дыма, пахнущего сосновым смолистым поленом, кизяком, а то и просто горелой соломой, — глядя по достатку хозяев, — потянулись из труб к небу.

Торопясь к Совету, дядя Хрящ смотрит на эти дымы, беспокоится: «Ох, еще много по домам женщин осталось, стряпают. Попозже бы надо собрание назначить, не сообразили… А может, это подростки-дочери хозяйничают?» Он видит, как по улицам не спеша идут группы крестьян, вперемежку с ними — редкие фигуры женщин, и шепчет: «А все-таки в этом году больше народу подняли».

В Усладе издавна сложился такой обычай: на сходах под окнами сельской конторы народ разбивался на две части: крикливые богатеи и хозяева позажиточнее собирались у огромного пожарного чана, поближе к крыльцу конторы; молчаливая, робкая беднота жалась в сторонке. Стоило человеку немного разжиться, он бочком-бочком старался на сходе перебраться к чану. Не сразу его здесь принимали: как бы ненароком теснили широкими плечами, отжимали. Тогда перебежчик возвращался на прежнее свое привычное место. Его встречали здесь смешками: «Что, еще не вышел в люди, не добился чести?» Так не год, не два метался мужик. И если дела его безостановочно шли в гору, он в одно из воскресений, вернувшись домой со схода, наконец с гордостью заявлял жене: «Я нынче у чана стоял». И с этого дня окончательно определялась в Усладе его судьба.

Ледолом - img_18.jpeg

Ледолом - img_19.jpeg

Сельская контора переименована в сельсовет, сходы все чаще стали называть общими собраниями, уже не староста управляет делами, а председатель, но давняя привычка цепко живет: люди на собраниях все еще делятся на две заметные группы.

Жители нагорной стороны Услады — зажиточные, «коренные» крестьяне — становятся справа, около чана. Они смело подходят к самому крыльцу, даже заглядывают в Совет, — что там делается? Разговоры здесь ведут полным голосом, руками машут широко, смех слышится хозяйский.

Филипп, в новой бекеше, сидит на борту чана. Он щурится на прибывающую толпу, изредка трогает ворот бекеши, что на светлых крючках, поправляет теплый, подбитый мехом картуз с высоким околышем. В самой середине правой группы стоит Никиша Каплин. Рядом с ним — сыновья. Оловянными глазами они то и дело выжидательно посматривают на отца, наклоняют короткие бычьи шеи. Опустив низко голову, спрятав глаза, подходит кооператор Гафаров, становится поближе к мельнику Сосипатрову; но тот — мрачный, нелюдимый — сторонится, ему ни с кем не хочется разговаривать.

Обитатели прибрежных улиц — мокродольские: рыбаки, батраки, плотники, сапожники — усладовская горькая мастеровщина — также по старинке держатся левой стороны, подальше от крыльца Совета. Но здесь за последние годы произошли большие перемены. Беднота, пока идет собрание, уже не теснится на голом месте, качаемая ветром. Как раз слева от Совета поставлена зеленая ограда, за которой схоронен матрос Рыкунов. И если устанут ноги, можно облокотиться, прислониться. Да и вообще, когда стоишь возле какой-то, хотя и маленькой опоры, чувствуешь себя вроде бы прочнее, больше на своем месте. Говорить стали у ограды громче, смотреть смелее. И уже пропало желание переходить к чану, хотя там теперь принимают охотно. Совсем другое стало замечаться: нет-нет да и заскочит сюда с правой стороны румяный с мороза дядя в новой шубе красной дубки, похлопает рукавицами, постучит валенок о валенок: «Нет ли прикурить, братцы?» Ему ответят: «Что у вас там, огня не стало?» Но прикурить все же дадут. И год от года не растет, а уменьшается правая сторона. Однако еще сильна. Тем сильна, что хоть и стоит иной человек у ограды, но взглядом тянется к чану: что там делается, — какой рукой знак подадут, каким глазом подмигнут?

Кузнец Порохин то и дело толкает локтем рыбака Евграфа Пилясова, гудит в самое ухо:

— Гляди-ко, редеют они там. Скоро, пожалуй, всем народом завладеем чаном.

Жиденький Евграф пошатывается от этих толчков, осуждающе отвечает:

— И силища же у тебя!.. Гремишь в своей кузнице молотком, а соображения не копишь. Зачем нам — к чану? У ограды народу место. Здесь теперь самая честь.

Заложив руки за спину, животом вперед, прохаживается Анка. Она шевелит губами, что-то шепчет про себя. Около нее суетится Ванюшка Чеботарев.

— Женщин мало идет. Процентов шестнадцать или шестнадцать с половиной…

Анка с досадой отмахивается:

— Отстань! Иди в Совет, к Семену. Вот опять с мыслей сбил…

Она останавливается, что-то припоминает и снова начинает шевелить губами.

В Совете тихо, тепло. За столом сидит Окулов, озабоченно листает какие-то бумаги; заячий малахай у него съехал набок, прикрыл левый глаз, но председатель не замечает этого, время от времени приказывает писарю:

41
{"b":"970140","o":1}