— Прости, лекарь. Я думала — все пропали. А ты взял и спас. Даже тех, на кого уже крест поставили..
Я взял лепешки. Поклонился. В тот же вечер вышел на воздух, сел у повозки. Руки дрожали. Спина ломила. Из каждой избы шёл слабый дым, и над Лужками снова вставала жизнь.
Тимур подошёл молча. В руке — кувшин воды. Протянул, не говоря ни слова. Мы сидели, не глядя друг на друга.
— Всех не спасти, — сказал я. — Но кого можно было — спас. Этого хватит.
Он молча кивнул. И я понял: мы выдержали. И теперь нам доверяют.
На прощание староста вручил мне мешочек с сушёными грибами, горсть сушёной калины и крепкое рукопожатие. Ничего не сказал — только кивнул. Остальные крестьяне стояли вдоль дороги, кто с хлебом, кто просто молча глядел. Мы тронулись не спеша, колесо скрипело по глинистой колее.
Я обернулся только один раз. Над Лужками поднимался утренний дым. И в том дыму, среди бед и страха, всё-таки теплилась жизнь. За эту жизнь стоило бороться. И я знал — ещё не раз придётся это делать.
Глава 18
Мы вернулись в Слободу намного быстрее, чем добирались до Лужков. Обратная дорога всегда короче, когда за плечами выполненное дело, когда знаешь: сделал всё, что мог. Повозка скрипела, колёса вязли в земле. Тимур сидел рядом, молча, ссутулив плечи, как будто за эти дни вырос лет на десять.
Я сам будто сросся со своей одеждой. Она пахла гарью, потом, снадобьями, дымом и тревогой. Но больше всего — усталостью. Не той, что в теле, а той, что где-то под рёбрами.
Марфа вышла встречать нас ещё у окраины. Без лишних слов, без улыбок. Просто посмотрела, как мы идём, и поняла всё без объяснений. Взяла у меня из рук мешок с отварами и сказала только:
— Печку затопила. Вода греется.
По приезду мы попросили выдать нам чистую одежду. Старую сложили за околицей и сожгли — пропиталась она слишком многим. Я спал почти сутки. Без снов, без мыслей. Падаешь — и будто растворяешься. А проснувшись, первым делом — в баню. Жёг пучки полыни, полоскал рот настоем дуба, кипятил одежду и натирался уксусом, я знал: зараза вещь предательская. Лучше перебдеть.
Прошло больше двух недель с тех пор, как мы вернулись из Лужков. Работа кипела: я лечил, люди выздоравливали и уходили, кто-то приходил с новыми болячками, деревня словно оживала, но с некой настороженностью. Я продолжал учить учеников — травы, припарки, обтирания. Записи, повязки, порядок.
К обеду одного дня прибыл гонец. Но не тот, как раньше, на издыхающей лошади. Этот — крепкий, холёный, с добротным седлом и перстнем с печатью. Посланец из Москвы. Не просто письмо привёз, а грамоту с сургучом и велением читать вслух.
Он вышел на середину двора, откашлялся и развернул свиток:
— По воле великого князя Ивана Васильевича, сообщается: Лекарю Дмитрию, за спасение деревни Лужки от моровой заразы, за умелое врачевание и храбрость — объявляется похвала. Повелено явиться в Москву. Для доклада, встречи и дальнейших распоряжений.
Народ гудел. Кто крестился, кто кивал, кто шептался. Тимур, стоя сбоку, смотрел на меня, как на боярина, которого только что в приказ вызвали.
— Это ж... не просто, — пробормотал он. — Это ж… двор.
Я ничего не ответил. В голове шумело. Столько дел тут — не окончено. А теперь — Москва. Сердце кольнуло.
Вечером мы сидели втроём — я, Марфа и Тимур. На столе стояла репа, капустный пирог и сушёная рыба. Я рассказал всё, как есть.
— Я еду. А ты, Марфа, останешься. Ведёшь записи, как учил. Ученики — у тебя. Всё, что успел передать — передал. Всё, что знаю — ты усвоила.
Она слушала молча, потом сказала:
— Слишком рано. Но раз зовут — значит, страшно им стало, что ты тут.
Я только вздохнул. Может, и так. А может, просто заметили.
В путь мы вышли с первыми лучами солнца. Ветер был тёплым, как дыхание земли, но не ласковым. На дороге попались два бродяги, один обоз, воз с мёдом. Кто-то узнал меня, кланялся. Кто-то крестился. Кто-то, наоборот, отходил в сторону, будто чувствовал — с этим человеком связана большая беда или большая сила.
Мы ехали по долинам, мимо брошенных деревень, мимо полей. Я записывал всё: названия трав, симптомы, методы, даже странные местные поверья. В одной деревне, где мы остановились на ночлег, женщина показала мне руку дочери — опухшую, с покраснениями. Оказался укус змеи. Я вычистил, проколол, приложил настой полыни и золу. Девочка к утру заснула спокойно. Отец девочки подарил мне нож. Простой. Но с крепким лезвием.
На четвёртый день пути остановились у реки. Поставили лагерь. Развели костёр. Я сидел у воды, глядя, как плывёт пепел с берега. Тимур варил похлёбку. Было тихо. Очень тихо. Даже птицы не кричали.
— Ты ж знал, да? — спросил он вдруг. — Что всё это — не просто так. Что тебя рано или поздно заметят.
Я молчал.
— А хочешь туда, в Москву?
— Не знаю, — честно ответил я. — Знаю только одно: всё, что будет там — будет по-новому. А мы сделаем всё, что можем. Как и раньше.
Над рекой поднимался дым костра. В отражении воды — небо. Чистое, как память. И мне казалось — вот оно, настоящее. И вот оно, будущее. Только бы хватило сил дойти.
Глава 19
До Москвы было чуть больше недели пути. Мы выехали при рассвете — туман стелился над полями, воздух был прохладным, но в нём уже чувствовался запах близкого зноя. Повозка шла медленно, колёса скрипели, будто жаловались на каждую кочку. Тимур ехал рядом верхом. Молча. Он всё понял ещё тогда, когда услышал слова гонца. Теперь мы были не просто странниками. Мы стали делом, которое заметили.
— Думаешь, там спросят, кто мы такие? — спросил он как-то на третий день пути.
— Спросят, — ответил я. — И не раз.
— А если им что-то не понравится — как быть тогда?
— Тогда будем говорить поступками.
Он кивнул. И больше не спрашивал.
Первый день прошёл спокойно. Мы остановились на ночлег у старой мельницы — пустой, заброшенной, с провалившейся крышей. Рядом журчал ручей. Я развёл костёр, сварил похлёбку из кореньев, мяса и пшена и долго смотрел на огонь. Перед глазами всплывали лица из Лужков, из Глухарёво, из Слободы. Люди, раны, детские руки, старческие глаза. Сколько всего пронесли мы за это время.
"Ты меняешь этот мир", — сказал когда-то Тимур. Тогда я только усмехнулся. А теперь… теперь не был уверен, что он не прав.
На четвёртый день случилось первое осложнение. Путь преградила размытая переправа. Пришлось петлять по лесным тропам, прокладывать путь через чащу, где кони спотыкались, ветки били по лицу, а земля была скользкой, как сало. Однажды ночью мы сбились с пути и провели под открытым небом, под дождём, укрывшись под повозкой. Тимур мок под простынёй и смеялся:
— Хорош лекарь, а крышу не предвидел!
— Значит, не всё ещё знаем, — буркнул я. — Учиться всегда надо.
На седьмой день мы вышли к деревне, где и произошёл случай с раненым. Мужчина упал под телегу, получил рваную рану бедра. Его родные пытались перевязать рану тряпками и мочой, как учила старая бабка. Но запах гнили и грязи уже шёл тяжёлый.
Я не ждал объяснений. Достал нож, щипцы, мёд, уксус, травы, промыл, вычистил, забинтовал. Мужчина кричал, но терпел. Я дал указания жене — промывать настоем ромашки и дубовой коры, повязки менять утром и вечером.
— Главное — не бойтесь. Гной — это не смерть, это борьба. Важно, чтобы он выходил.
Они благодарили, как могли. Я оставил им мешочек с сушёной календулой и поехал дальше.
На восьмой день пути мы остановились у широкой реки. Был вечер. Над водой тянуло прохладой, комары вились над травой, и костёр трещал особенно сухо. Тимур сидел с другой стороны, крутил в пальцах ножик, вырезал что-то на деревяшке.
— Ты всё записываешь, что делаешь? — спросил он вдруг.
— Да. Даже мысли, если важны.
— Зачем?
— Потому что я не вечный. А то, что делаю — должно остаться. Хотя бы строчкой. Хотя бы куском коры, что кто-то найдёт через сто лет.