Марфа помогала готовить обед — густой суп с перловкой, сушёной рыбой и щепоткой корней. С каждым днём кухня пахла увереннее, лагерь жил упорядоченно, и люди — даже суровые воины — подходили к нам не только за лечением, но и просто — поговорить, посидеть.
На пятый день в лагерь прибыл гонец из Москвы. Прискакал на усталой лошади, лицо в дорожной пыли, рука сжата на свитке. Волконский развернул его, пробежал глазами и прочёл вслух:
«Деятельность лекаря Дмитрия признана достойной. Разрешено расширить число обучаемых. При необходимости — направить ходатайство о помощи. Великий князь из Москвы знает и благоволит делу вашему.»»
Это была важная весть.
— Видишь, — сказала Марфа, глядя на меня с прищуром. — А ты всё боишься, что зря стараешься.
— Уже не боюсь, — ответил я.
И добавил вслух:
— А сейчас — всем за дело. Весна не ждёт. Как и беда.
Так, в самом сердце глины, пепла и боли, под строем голосов и ароматом отвара, мы строили нечто большее, чем лазарет. Мы строили надежду.
Глава 16
Когда рассвет пробился сквозь тонкий слой тумана, пропитанного костровым дымом и первыми ароматами весенней влажной земли, я уже был на ногах. Сумка — привычная, тяжёлая, как вторая кожа — лежала у порога, рядом свёрток с бинтами, щипцами и запасами сушёных трав. За спиной лагерь просыпался медленно: гулкие шаги, посапывания лошадей, негромкие команды. Мы с Марфой должны были выйти сегодня. Путь — в Слободу, туда, где новые тревоги, где новые раны, где, как говорили, нужна рука лекаря.
Слободой называли приграничный острог — не деревня, но и не крепость. Место, куда стекались и казаки, и купцы, и ремесленники, и беглые, и те, кто искал лучшей доли. Последние схватки с остатками степняков закончились недавно, но весть шла: люди нуждаются в помощи, и нет там ни бабки, ни знахаря, кто бы взялся лечить. Волконский дал разрешение, под честное слово, что вернусь, как позовут — и снабдил письмом к сотнику, стоящему там с гарнизоном.
Мы сели на телегу — я, Марфа, и Тимур, который настоял: «Никуда без меня, лекарь. Уж больно ты неприятности притягиваешь». Он был вооружён до зубов: топор, нож, да рогатина — на всякий случай. А я просто молчал. Мне нужно было думать.
Дорога заняла два дня. Поначалу шли по просеке, где деревья стояли высоко, а воздух был наполнен ароматом мокрого мха и коры. Переправлялись через ручьи по стволам, сдирали грязь с телеги, когда застревали в рыхлом снегу. Ночевали под открытым небом — у костра, где я варил отвар, а Тимур рассказывал старую байку про медведя и пьяного солдата. Марфа слушала молча, улыбаясь. А утром, натощак, я осматривал путников — старую привычку было трудно сдерживать. Один с лихорадкой — дал настой ромашки и мёда. Другой с нарывом на бедре — вскрыли у ручья, промыли, перевязали. Марфа вела себя как полноправный помощник, а порой — как хранительница. Её руки крепко держали поводья, её глаза замечали то, что ускользало от меня. Мы почти не говорили, но и не нужно было — тишина между нами была живой.
Слобода не встретила нас хлебом с солью. Она раскинулась среди полей, окружённая частоколом и речкой с мутной водой. Избы были низкие, с чёрными крышами, у ворот курились дымки, слышались детские крики и лай собак. Люди выглядывали из-за плетней, шептались, прятали малышей за спинами. Приезжие тут нечасто. И потому, когда мы подъехали, сразу послышался шум возни, и один долговязый мужик выскочил вперёд:
— Кто вы будете?
— Фельдшер, — ответил я. — А это мои спутники.
— Фельд… кто?
— Лекарь, — пояснил я. — Лечу. Могу помочь. Если надо.
Пауза, подозрение. Потом — движение в толпе, и навстречу вышел сотник. Он был в кольчуге, с сединой в висках, и взгляд у него был, как у того, кто уже многое повидал.
— Ты есть тот, кто княжа родича спас? — спросил он.
Я кивнул.
— Тогда заходи. Место у нас скромное, но нужда большая.
И только мы вошли, как толпа расступилась — и вынесли мальчика. Лет семи, худой, горячий, глаза мутные. Один из местных шепнул:
— С вечера бредит. Мать плачет, отца нет. Ты глянь…
Я уже стоял на коленях, прикоснулся к лбу. Жар сильный, дыхание сбивчивое, пульс частый. Знакомо. Инфекция.
— Воды. Чистой. Трав. Ромашка, мята, шалфей. Обтирания. Остужать, поить.
Толпа зашевелилась. Кто-то побежал, кто-то тащил кувшины. Через четверть часа всё было готово. Я работал быстро — привычно. А Марфа помогала, отжимала тряпьё, гладила лоб. Тимур стоял в дверях, заслонив нас от суеты. Всё было, как должно.
К вечеру мальчику стало лучше. Он тихо попросил пить — голос был слабый, но живой. Я улыбнулся. Чувствовал, как напряжение отпускало плечи, как в груди поднималось что-то тёплое, почти забытое — удовлетворение. Марфа сдержала слёзы. А я подумал: ради таких моментов стоило пройти всё. Даже если дальше будет труднее. Мы были там, где нас ждали.
А завтра будет новый день. И новые раны. Но уже не будет страха — а только дело.
Глава 17
Ранним серым утром в Слободу въехал гонец. Его лошадь была "в мыле", вся в испарине, дыхание сбивалось, а глаза — белые, как у пса на взводе. Сам всадник качался в седле, лицо покрывали багровые пятна, на шее и за ушами выступали бугры, воспалённые и гнойные. Я вышел на крыльцо и сразу понял — это вестник беды.
— Не подходи! — крикнул я, выставив руку. — Говори с места!
Он остановил коня и, не приближаясь, прохрипел:
— В Лужках… беда… дети мрут, хаты заколотили, народ в страхе, прячется по избам…
— Понял. Возвращайся, не приближайся к другим. Мы скоро выезжаем.
Он молча развернул коня и уехал медленно, покачиваясь. А я стоял и смотрел вслед, уже прокручивая в голове, что нужно собрать, кого предупредить, как изолировать очаг и выстроить помощь.
Я сразу позвал Тимура и Марфу. Объяснил, глядя прямо:
— Оспа. Заразно. У вас нет приобретённого иммунитета — это когда человек уже переболел и больше не заболевает. А вот в тех местах, откуда я пришёл, у людей такой иммунитет уже есть. Болезнь там почти не появляется, а если и случается — лечат быстро и хорошо. Потому я не боюсь. А у вас — нет. Значит, вы не едете. Остаётесь здесь.
Марфа кивнула. Губы плотно сжала. Тимур напротив — стиснул кулаки.
— И не думай. Я с тобой хоть к чёрту в пасть. Но ты сам говорил: не лезь в заражённое. Я не буду. Помогу чем смогу. Но к больным — ни ногой.
Мы выехали. Я взял повозку, уложил котёл, отобранные травы, старую дверь вместо стола, тряпьё, снадобья, мёд, дёготь. Тимур ехал рядом верхом.
Лужки встретили тишиной, будто сама деревня затаилась от страха. Пепел от травяных курений висел в воздухе, как туман. На перекладинах у изб — тряпки с крапивой, кресты из прутьев, двери заколочены, а возле одной избы сидел старик, обнявший колени и глядевший в землю.
Я остановился у края деревни, нашёл полузаброшенную избу. С этой минуты — здесь перевязочная. Тимуру отдали старую мастерскую, где некогда чинили сани. Он зашёл внутрь, закрылся и вышел лишь раз — за водой, и то, держа ведро двумя тряпками.
Я выстроил порядок. Избы с больными — в один ряд. Там — обтирания ромашкой, повязки с мёдом и чесноком, на гной — дёготь. Воду подавал ковшиком, следил, чтобы пили хоть по глотку, хоть через зубы. Тех, кто ещё мог ходить — отправлял на костры: сжигали тряпьё, солому, старые подстилки.
Кто не верил — просто смотрел, как я сижу у очередного тела, стираю кровь, промываю волдыри, вытираю губы. Я видел смерть. В ту неделю — слишком много. Троих похоронили в первый же день. Один мальчишка умер у меня на руках. Ничего уже не помогало — сердце не выдержало. Женщина вскрикнула так, что я до сих пор слышу этот крик в ушах.
Но других — вытянул. Кто с жаром бился — тот на третий день открыл глаза. У кого гноились веки — прочистил, промыл, дал заварку из бузины и липы. Старуха, что в первый вечер кидалась в меня ложкой, через пять дней принесла лепёшки.