— Ты чего же это, дева, ровно бы в церкви-то и не была сегодня? — спросила одна.
Другая виновато улыбнулась. Примахнула рукой. Глаза ее заслезились.
— Ох, не была, девонька, ох, не была, грешница! — повинилась она. А потом понизила голос, придвинулась к подружке своей и таинственно объяснила, с преткновениями выговаривая непривычное слово: — Матч сегодня! Футбольный, слышь, матч! На наших сызранские будут наступать!..
Подруга ее торопила:
— Ну, мачт... А тебе-то что?
— А у наших-то, у староскольских, вратарем-то ведь внучек мне будет, Хряпкин Колька, сыну-то моему сын!.. Во-от!.. Как же я не погляжу? Сама посуди!.. Ну, уж как-нибудь, ин отмолю... Что делать!.. Он мне, Коля-то, билет дал на футбол сегодняшний. «Да все равно, говорит, бабушка, хоть ты и с билетом, а пораньше приходи: займи место. А то настоишься». И верно: в прошлый-то раз пошла поглядеть, да без билета, — ноженьки отекли, обедню легче выстоять!.. Уж столько народу сперлось, уж столько: клетки грудные ломились!..
...Вот пожилая женщина рассказывает о семейных обидах, которые претерпела одна из ее соседок:
— Ей и мы говорили, бывало: «Учись, Маша, пока молодая да детишки за подол не держат!» — «Мне и так хорошо. У меня муж много зарабатывает!» Ну и что же в результате? Он выучился еще дальше, инженером стал, а она так и осталась у подножия культуры!.. Ну, он ее и бросил!..
— Ну, этаких негодяев я бы своей рукой расстреливала! — молвила рослая, дебелая красавица с прямым пробором черных гладких волос. Она сердито ополоснула ведро и наклонилась возле крана.
— А ты, моя милая, слушай, не перебивай! — назидательно возразила дебелой красавице та, что рассказывала. — Вот ей кто-то и говорит: а ты сходи-ка, дескать, на прием к начальнику политотдела, в Гидрострой, к товарищу Журкову, пожалуйся...
— Артемий его звать... Федорович!.. — вставила все та же красивая полная хозяйка.
— А ты знаешь, что ли, его? — спросила ее рассказчица.
— Ну, ну, рассказывай! — ответила она, и при этом лукаво-умудренная усмешка застыла на ее румяном лице.
— А что тут и рассказывать?.. Привела она муженька своего в этот самый политотдел, к Журкову... Затворился он с ним, с мужем-то ейным, в кабинете, никак с целый час пропекал его да с боку на бок переворачивал!.. Уж что он там ему говорил, каким таким словом до его совести дошел, не знаю... чего не знаю, так уж выдумывать не стану!.. А только вышел этот самый Фектист, муж-то, из кабинета, ну, скажи, как рак вареный, весь краснехонек!.. Этак кепкой себя обмахивает, а на нее, на жену-то, и не взглянет. Только: «Пойдем, говорит, Маша, к себе домой!..»
— Ну?.. — сразу с нескольких уст сорвался один и тот же вопрос. — Да неужели направил на путь?
Рассказчица вскинула голову, побожилась.
— Прямо как молодые зажили!.. Не верите — у самое спросите.
Народ, проходивший мимо Лебедева, был празднично, ярко разодет. Из веселых перемолвок и перекличек можно было понять, что все, кто шел в сторону увала, опоясывающего Староскольск, спешили на футбольную встречу. Заторопилась и старушка, бабушка вратаря.
Медленно приближались двое. Когда Лебедев опознал их, то было уже поздно избегнуть встречи.
Один из них был до крайности рыжий, тощий вихляй, с лицом в густых огненных веснушках. На нем было огромное импортное кепи. На сгибе локтя он так же, как спутник его, нес легкий пыльник. И только странным казался для его «фешенебельного» вида косой ряд зубов — не золотых, а из нержавеющей стали. Другой — тучно-расплывшийся, громоздкий, в брюках «гольф», заправленных под чулки, в голубой шелковой «бобочке».
Лицо острое, как сошник. Прищурые, хваткие глаза под белыми ресницами...
Говорили они меж собой чрезвычайно громко, словно были на сцене. Говор кичливо-изысканный, «старомосковский»: полное изничтожение «ся» и «сю» — «боюсА», «боюс», «иди сУда», — и, напротив, — жеманно-мягкий, противоестественный выговор в таких словах, как «сожжЕте», «жЮжжЯл», «дрожжЯл», «сожжЕТт».
Дмитрию Павловичу претило слушать, когда какой-нибудь певец портил этим претенциозным, купеческо-мещанским произношением песню Исаковского «Летят перелетные птицы» и пел для чего-то: «А я остаюсА с тобой». Когда же приходилось ему слышать эти отвратительно-мягкие «жя», «жю», то как-то невольно вспоминалась высмеянная Гончаровым в «Обрыве» Полина Марковна, которая выговаривала точно так же: жярко, жярко и вижю...
С зубами из нержавейки был Кысин, корреспондент одного большого красочного журнала. Лебедева познакомил с ним тот же Журков. А другой — часто и много печатавшийся литератор «бунинской струи», как сам он о себе отзывался, — Неелов.
Они шествовали, неторопливо беседуя, и долго не замечали сидевшего в тени ворот Лебедева.
— Что-то зажились в Староскольске, дорогой метр! Корреспондируете?
— Нет... — отвечал литератор томно-шутливо. — Рубаю роман.
— Ах, так?.. Ну и что же?..
— Сегодня отстукал толстовскую норму: три четверти листа... Но... боюса, дорогой мой...
— Чего?
— Как бы не пришлоса уехать обратно в Москву, Туго идет, дорогой мой! Знаете, я установил, что на меня тяжело действует самый переезд, вся эта ломка моего стереотипа!..
Тут они увидали Лебедева. Вскинув обе руки жестом радушного привета, Неелов вскричал:
— Добрый день, добрый день прославленному жрецу богини Клио!.. И вы, значит, здесь? Слышал, слышал: Сущевские раскопки!.. Ну что там, как?.. — И тотчас же перебил сам себя: — А вы не боитес, что солнце вас обожжёт?..
Он запрокинул голову и посмотрел на небо.
— Нет, не боюсь, — отвечал историк. И затем, чтобы хоть как-нибудь поддержать разговор, спросил: — До меня донеслось — вы уезжаете?
— Да! — решительно ответил Неелов.
— Что ж так?
— Да видите ли, дорогой мой...
И он снова повторил о «ломке стереотипа», но прибавил и еще одну причину отъезда.
— Скажу откровенно, — сказал он и оглянулся при этом на кирпичное здание политотдела, — мне не нравилоса обхождение с писателями этого самого... Журкова. Ужасный грубиян! Ну вы представьте: я, как бы там ни говорить, Неелов! Прихожу к нему познакомиться, побеседовать. Прошу секретаршу: доложите, что писатель Неелов пришел познакомиться, эт сетера, эт сетера... — Тут Неелов заметно заволновался. — Приглашает войти... Вхожу. Встает за своим столом. Называю себя. «Пришел к вам побеседовать...» Тут он и договорить не дал! Хватается театральным жестом за голову, старый чудак, делает страдальческое лицо и начинает прямо-таки вопить: «Опять побеседовать?! Братцы мои!..» Кстати: почему я ему «братец», не знаю... «Братцы мои, — кричит, — да что же, мне пресс-конференцию для вас заводить? Вспомнили о нас, спасибо! Идите смотрите, работайте!.. Но увольте от этих бесед, право, увольте! Ведь не могу же я, ну, поверьте, не могу!..» И представьте, хватается за фуражку, старый чудак!.. Но ничего! — с угрозой в голосе добавил писатель. — Я в Москве кое-кого проинформирую об этом Аракчееве!.. Так вы понимаете?! — с возмущением закончил он свой рассказ.
— Понимаю, — отвечал академик.
Но, по-видимому, в этом «понимаю» не было оттенка сочувствия, которого ожидал литератор, потому что он вдруг дернул губной складкой, словно бы внюхиваясь в небо, и опять посмотрел на солнце.
— Однако жжёт! — стянув губы наподобие кисета, произнес он, и оба, поспешно попрощавшись, проследовали дальше.
21
Во втором этаже большого полукаменного дома на берегу Воложки обширная чайная-столовая. Два фикуса и иссыхающая пальма. В распахнутые окна в ясный день, как придвинутые биноклем, видны горы за Волгой.
Дмитрий Павлович Лебедев сидел за столиком возле распахнутого на Волгу окна. Изредка врывавшийся ветерок с тихим шорохом-звоном шевелил над его головою сохлые листы пальмы, осенявшей столик.