Частой гулкой дробью ударили барабаны и началась «прогонка».
Широкоплечий верзила солдат одел на себя из толстой, как подошва бычьей кожи накидку, предохраняющую от ударов, и взвалил на спину дрожащего обнаженного по пояс человека.
Видимо, солдат уже хорошо поднаторился на этих приемах. Он умело распластал на себе жертву.
Верзила сделал первый шаг. Правофланговый солдат взмахнул шпицрутеном. Палка, со свистом рассекая воздух, гулко шлепнулась о белую спину наказуемого. Конец шпицрутена сразу стал красным от крови. Еще шаг – и новый хлесткий удар обрушился на спину истязаемого. Сильные удары шпицрутенами с размеренной точностью следовали один за другим.
Когда верзила донес наказуемого до середины шеренги, с его спины и боков уже была сорвана кожа. Страшно белели ребра и позвоночник.
Несчастный солдат в предсмертных судорогах заметался, извиваясь на спине палача. А верзила по-прежнему, не торопясь, нес его под новые удары палок.
Стонов истязаемого не было слышно. Их заглушала зловещая барабанная дробь.
Иванко видел лишь широко открытый рот осужденного, из которого двумя струйками сочилась кровь.
За палачом, несущим жертву, тянулась красная широкая лента из сгустков дымящейся крови и клочьев мяса…
Не помня себя от гнева, Иванко стал расталкивать толпу, чтобы добраться до солдатских рядов. Он готов был броситься на палача… Ругаясь, он уже протиснулся почти к самому плацу, когда один из драгунов, охранявших экзекуции, заметив непорядок в толпе, подъехал к нему и без предупреждения ударил его по голове плашмя саблей.
Очнулся Иванко лишь через несколько минут. Он лежал на земле. Около него на корточках сидел сердобольный чахоточный мещанин. Горькими безумными глазами он смотрел на Иванко и грозил костлявым кулаком в сторону плаца, откуда все еще неслась леденящая душу барабанная дробь…
– Кровопийцы окаянные!
XXXVIII. В дальний путь
В Трикратное Иванко вернулся сам не свой. Кондрат подошел к сыну, когда он распрягал лошадь и, увидев в его глазах окаменевшую боль, спросил:
– Что с тобой?
Сын подробно рассказал отцу о том. что увидел к Вознесенске.
– Встречал на войне я немало страшного. Но так, наверное, черти в преисподней над грешниками не лютуют. Не люди они – звери хищные. Ох, батька, тянется у меня рука к сабле. Рубить! Без пощады рубить проклятых! Не могу я терпеть более…
Сын бросал тяжелые, словно угловатые камни, слова и совсем не походил сейчас на спокойного улыбчатого Иванко, которого привык видеть отец. Кондрат понял, что сына сейчас охватил исступленный гнев, который не раз он сам в жизни испытывал, сталкиваясь с подлой издевательской жестокостью.
И чтобы как-то отвлечь сына от мрачных мыслей, сказал:
– Это наша запорожская кровь кипит в тебе. Не терпит она, сынку, подлости. Попробуй совладать с собой. Успеешь еще саблю в дело пустить. Успеешь… А сейчас слушай хорошую весть – Раенко к нам приехал. Он о тебе все спрашивал.
– Раенко? Николай Алексеевич! – встрепенулся Иванко. – Где он, батько?
– У Виктора Петровича в горнице. Пойдем к нему.
В кабинете Сдаржинского они увидели Раенко. Он сильно похудел. Серый сюртук и такого же цвета брюки нескладно болтались на его стройной высокой фигуре. Видимо, он совсем недавно снял военный мундир и чувствовал себя еще неловко в гражданском костюме.
Он так тепло и радостно встретил появление Иванко, что даже удивил Кондрата. «Словно друга милого увидел», – подумал старый казак и почувствовал невольную гордость за сына, который, видно, чем-то заслужил к себе такое уважение.
– А я отставку чистую взял… Не повезло мне, – стал рассказывать Раенко о своих делах. – Ох, как не повезло! Наш полк, отдаленный большим расстоянием, не мог присоединиться ни к восставшим в Петербурге, ни к черниговцам. Правительство, предупрежденное предателями, успело принять меры. Пестель был арестован за день до восстания, остальные руководители тоже. А за нами, сочувствующими, установился строгий надзор.
– Так что же, Николай Алексеевич, значит, все вольнолюбивые стремления заранее были обречены. Значит, сбросить ярмо деспотизма и рабства в России – только мечта? – спросил Сдаржинский.
– Отнюдь! Я совсем не вижу причины для столь горького вывода. Мне говорил один офицер, что смерть царя и доносы предателей заставили участников тайного общества поднять восстание ранее назначенного срока и без должной подготовки. Одно то, что правительству удалось обезглавить руководство и схватить Пестеля за день до выступления бунтующих войск в Питере, сыграло свою роковую роль. Да и ошибок много сделано было… Духу не хватало убить ныне царствующего деспота. И то, что Муравьев-Апостол не знал толком, куда вести своих черниговцев. А ведь их ждали свои…
– Ждали?
– Да. С нетерпением превеликим. Не знал Сергей Иванович Муравьев-Апостол, что более четырех тысяч крепостных в Белой Церкви, в имении Браницкой ожидали прихода его черниговцев. Тогда бы воспылало пламя крестьянского бунта!
– Так ведь это же пугачевщина! Какой ужас! – воскликнул Виктор Петрович.
– Да. Самая настоящая пугачевщина. И ежели бы мы ее не боялись, как черт ладана, может быть, не торжествовал бы сейчас царь…
– Но неужели воинство наше столь царю покорно? Неужели офицеры и солдаты наши и не пытались выйти из власти царя? Неужели нет более смелых? – воскликнул Кондрат.
– Должен сказать, что не все покорны страху рабскому. Но, видно, плохо еще солдаты наши понимают, как свободы добиться. А случаев возмущения среди воинов было немало. Вот хотя бы случай в Полтавском полку. Вы, наверное, знаете? Нет? Так я расскажу. Во время смотра Полтавского полка прапорщик Степан Иванович Трусов выбежал вперед перед строем, взмахнул обнаженной шпагой и обратился к солдатам:
– Ребята! Бросайтесь в штыки! Найдем вольность и независимость! У нас государь не есть государь Николай Павлович, а тиран!
– А далее Трусов так выразился про особу его императорского высочества и всю царскую фамилию, что у царелюбов-офицеров волосы встали дыбом… Они бросились на прапорщика, но он успел добежать до первого взвода и обратиться к нему с этим же призывом.
Солдаты Полтавского полка, хотя и ответили сочувственными возгласами, все ж не имели духа поддержать Трусова. Они лишь поколебали свои ряды. Страх оказался сильнее. И Трусов был схвачен на их глазах офицерами.
– Какая же участь этого прапорщика? – спросил Иванко.
– Говорят, что сам император был настолько испуган выступлением Трусова, что повелел судить его вопреки обычным проволочкам в течение двадцати четырех часов. Военно-судовая коллегия приговорила «лишить его живота отсечением головы». Но Трусова все же не казнили, а, лишив чинов, орденов и дворянского достоинства, заковали в кандалы и отправили в Бобруйскую крепость на каторжные работы,[92] где он и сейчас, вероятно, находится. Вот видите, есть еще смелые люди в русской армии…
– Я верю, что есть! Но что делать нам, не таким смелым? Давайте, Николай Алексеевич, поговорим о вас и о нас, – мягко перевел разговор на другую тему Виктор Петрович.
– После восстания служить в полку не стало возможности. Начальство всеми правдами и неправдами притесняло меня как вольнодумца. Каждый день не обходился без неудовольствия, которое выказывали батальонный и полковой командиры. На моих глазах зверски избивали солдат, придирались к малейшей неисправности в несении службы. Такие сцены были тягостны моему сердцу, я не выдержал и подал прошение об отставке. Полковый командир, казалось, только и ожидал этого.
«С вашим вольномыслием надо было давно так сделать», – сказал он мне, принимая прошение.
– Отставку я получил, разумеется, без задержки. Также как и разрешение на выезд за границу на предмет поправки здоровья, в самую Италию.
– Да, вы выглядите неважно. Похудели изрядно, – сказал Сдаржинский, разглядывая измученное лицо Раенко.