– Извините, что я так огорчил вас, – поклонился он, собираясь уйти, но Натали жестом остановила его.
– Не торопитесь, милый кузен, и не принимайте близко к сердцу слова такой капризной барышни, как я… Пожалуй, мне, а не вам следовало сейчас попросить прошения. Я. видимо, больше огорчила вас.
И, поймав его взгляд, Натали рассмеялась каким-то тихим, по-детски светлым смехом.
– Вот видите, предсказание, что радуга – счастливая примета, как будто сбылось. Теперь посмотрим завтра, как оправдается вторая часть приметы в отношении погоды. А сейчас, – Натали подала руку, – пойдемте пить вечерний чай…
И Виктор Петрович целый вечер провел в обществе кузины. Он снова (в который раз снова!) стал надеяться на близкое счастье.
А на другой день одесское небо впервые за долгие недели ненастья неожиданно залоснилось яркой синевой. Такой, словно никогда и не было в этом краю ни тяжеловесных туч, ни мутных холодных туманов…
Эта яростная синева неба, заглянув в окно, властно вызвала Натали и Виктора Петровича на утреннюю прогулку.
Жмуря глаза, они вышли к береговому обрыву. Отсюда далеко – на десятки верст были видны просторы земли и моря. Земли, что обняла коричневыми руками обоих своих берегов широкие трепетные воды вклинившегося в сушу залива, где в глубине, за пенистой каменной стеной волнолома, притаилась гавань, полная кораблей. Над их мачтами, как брызги разбившейся о камень волны, взлетали стаи чаек, обрадованных приходом долгожданной весны.
А выше мачт кораблей поднялись на береговых склонах здания города, построенные из белого и золотистого камня, увенчанный колоннами театр, окруженный массивными дворцами.
Но еще красивей земли, где раскинулся новый город и новая гавань, казалось море, покрытое сверкающими и неисчислимыми волнами, яркую синеву которых оживляли белые паруса проплывающих кораблей.
– Права ли была я, Виктор, когда хотела, чтя утрату любимого, уйти от красоты земной в монастырь? – порывисто спросила Натали своего спутника.
Сдаржинский понял, что ему нужно сейчас не убеждать ее, а лишь поддержать то, к чему пришла она после долгих раздумий.
– Вы пришли к истине, Натали. Если бы люди не умели осилить горе свое, сама жизнь на земле иссякла бы. – Он остановился, подыскивая слова более убедительные.
Но Натали поняла и крепко до боли сжала его руку.
– Мне страшно! – вдруг прошептала она.
– Отчего?
– Мне страшно, – повторила Натали, – что я была так близка к тому, чтобы отрешиться от жизни… И если б не ты, не ваш страх за меня… это совершилось бы. – На ее глазах заблестели слезы.
– Успокойтесь… Все страшное миновало.
– Нет! Я еще очень боюсь. Правда, уже другого…
– Чего же?
– Я боюсь быть помехой… Я вижу, как постоянно отрываю вас от дел ваших… от благородных помыслов…
– О, не бойтесь! Вы станете не только другом моим, но и помощницей… Мне так не хватает вас и ваших советов, – взволнованно произнес Сдаржинский, целую ее руки.
– Остановитесь! Придите в себя. На вас смотрит Амалия Карловна… Я прошу, выслушайте меня. Мне нужно время… Немалое время… Согласны?
– Я готов ждать, – снова склонился– к ее руке Сдаржинский.
– Тогда поклянитесь, что никогда не будете стеснять себя ради меня.
– Клянусь!..
– Тогда, – торжественно сказала Натали, – после прогулки незамедлительно езжайте в город и займитесь делами. Это моя первая просьба.
XII. Черная хмара
Приезд Чухраев в Трикратное очень обрадовал Кондрата.
Правда, в первые минуты встречи с дедом Семеном он испытывал горечь. Ему было грустно, что тот видит его беспомощным, прикованным к постели тяжелым недугом. Но доброжелательная чуткость и теплота Чухрая как бы растворила без остатка эту горечь.
Старый запорожец был тонким, находчивым человеком. Заметив в глазах хворого глубоко запрятанную грусть, он сумел сразу отвлечь его от мрачных мыслей.
– Расскажи, друже мий, о походах своих, как Наполеона бил?… Как там, на реке Березине и в иных местах… В знатных сечах ты побывал! От людей я об этом проведал, а от тебя самого еще услыхать не привелось. Давненько ведь не видались, Кондратий… – Чухрай важно разглядывал седые усы и подпер широкой ладонью тщательно выбритый розоватый подбородок.
– Рассказывай, друже…
В его голосе, густом и хрипловатом, звучала и переливалась отцовская нежность. Она растрогала Кондрата. Он заглянул в выгоревшие зоркие глаза старого друга и, уловив в них то же, что звучало в его голосе, невольно предался воспоминаниям.
Перед ним словно ожили картины и больших сражений, известных всему миру, и многочисленные мелкие стычки с неприятелем. Он оживленно стал рассказывать деду Семену, как дрался с наполеоновскими кавалеристами и пехотинцами, как на топких полях Белой Руси громил врага. Рассказывая про это, Кондрат вдруг почувствовал себя здоровым казаком, скачущим под свист летящих навстречу пуль… Рука его снова сжимает рукоятку обнаженной сабли. Он снова крепко сидит в седле боевого горячего коня.
Несколько дней с увлечением он рассказывал Семену о битвах былых. О том, как вместе с сыном Иванко в разведку ходил, как рубился на тет-де-поне, как отбил две пушки…
А когда воспоминания иссякли, Кондрат замолчал и грустно посмотрел на деда Семена. Старый запорожец рассмеялся и словно желая пробудить ото сна, стал что есть силы трясти его за плечи.
– Стыдно козаку журиться, друже! Ганьба!
– Да я не журюсь, дед… Только на сердце у меня сумно. Ох, сумно! Какой год мучает распроклятая хвороба. Знаешь, Семене, особенно ночью невмоготу. Гляжу иной раз в окошко на звезды и думаю – хоть бы смерть скорей прибрала. Даже дни, когда мне привелось в тюрьме панской на цепи прикованным томиться, и то краше мнятся… Разумеешь, дед, краше…
– Разумею, друже мий… Ох, как разумею! Мне и самому привелось султанской саблей посеченному год без малого на соломе хворым валяться. А все ж я имел надежду, что одолею болезнь. И как видишь, выдержал. Вновь на коня сел. Так и ты верь…
– Какой год, дед, я уже так маюсь!
– А ты верь в силу свою природную. Ведь она у тебя запорожская – двужильная. Все равно хворь одолеет.
– Твоими бы устами, дед, мед пить, – хмуро пробурчал хворый.
– Эх, Кондратка, ослабел ты, видно. А я тебя считал духом потверже. Не гоже так! Не гоже! – Чухрай сокрушенно покачал седой, стриженной в кружок, головой и продолжал. – Слухай, козаче, нас, запорожцев ничто не сломит. Султан за ребро Байду вешал, а он смеялся. Паны нашего брата в котлах живьем варили. Кожу сдирали, на кол сажали, а запорожцы кровью своей в лицо палачам плевали. И ты, Кондратко, такой! Я тебя хорошо знаю. А коль слабину почуешь в сердце – душу песней запорожской лечи. Старинная есть на случай такой песня. Горькая – да за душу берет. И лечит, как настой полыни от лихорадки. Слухай меня и поддерживай.
Голос-то у тебя получше моего…
И Чухрай запел:
Ой, наступила та чорна хмара,
Став дощ накрапать…
Ой, там збиралась бідная голота
До корчми гулять…
Пили горілку, пили й наливку,
Ще й мед будем пить,
А хто з нас, братці, буде сміяться,
Того будем бить!..
И горькая отчаянная песня, окрашенная усмешкой, наполнила тесную горенку, где лежал больной Кондрат. И через растворенное окошко вырвалась песня на двор и зазвучала далеко окрест.
Ее, ту песню, которую выводили два сильных мужских голоса, услышали и в барской усадьбе, и в селе. И дворовые, и Натали, которая раньше, за неделю до приезда Чухраев, прибыла в Трикратное. Все были удивлены, что «хворый», как называли Кондрата, спиває…
А Кондрат с Семеном затянули другую запорожскую песню.
Здесь уже образ черной хмары был иным:
Ой з-за гори чорна хмара,
Мов хвиля, іде.
То ж не хмара —
Запорожців Богуня веде.