Виктор Петрович после смотра горячо поблагодарил Кондрата. Сдаржинский уже многое знал о прошлом своего замечательного унтера. Знал, что тот некогда носил офицерский мундир. Обдумывая, как наградить Кондрата, Виктор Петрович решил подарить ему свои серебряные с боем часы.
Поднося не без некоторого смущения этот подарок, молодой Сдаржинский заметно волновался, боясь отказа, но неожиданно услышал в ответ:
– Премного благодарен, ваше благородие. Ваш подарок буду беречь как память о вас… А теперь разрешите обратиться с просьбой.
– Разрешаю, – растерянно сказал Сдаржинский
– Я, ваше благородие, ношу природную свою фамилию – Хурделицын. А сын мой единоутробный – Иванко, по вине, от меня не зависящей, – так получилось, – пишется Мунтяном, а отчество – Дмитриевич. Нельзя ли Иванко перевести на мою фамилию и отчество мое дать? Помогите…
Виктор Петрович удивленно и не без подозрения посмотрел на Кондрата. Зачем добивается этот разжалованный из офицеров в низший чин унтер перемены фамилии своего сына? Ведь от этого ничего не изменится. Сын Кондрата будет находиться в том же положении. Он останется представителем низшего сословия – простолюдином. Неужели наши простолюдины не лишены понятия о своей чести, достоинстве, как об этом пишут некоторые иностранные сочинители? Или просто его унтер мечтает когда-нибудь за подвиги получить снова право носить офицерский мундир и передать его своему отпрыску? Как бы то ни было, Хурделицын человек непростой, не грех и похлопотать за него.
И Виктор Петрович искренне, со всем пылом своей юной души пообещал помощь Кондрату:
– Сейчас это мудрено. Но после того, как врагов наших одолеем, – помогу!
Вспоминая слова Виктора Петровича, даже не их смысл, а доброжелательный тон своего командира, вспоминая эскадрон, с которым он уже успел за два месяца мучительной военной муштры сродниться, как с огромной семьей, Кондрат чувствовал перед всеми этими людьми, как и перед своим родным сыном Иванко, долг. Долг его теперь в том, чтобы как можно скорее вернуться к ним и разделять с ними все – и горе, и радость. Все, что встретится его эскадрону на дорогах войны.
Кондрату казалось теперь постылым «байбаковать» в чумной далекой от боевых тревог Одессе до конца войны, как собственно повелели ему генерал Кобле и герцог. Поэтому он, хорошо отдохнув, на другой день простился с Гликерией, Семеном и Одаркой, вскочил на своего саврасого и поехал на дачу к Натали. Там ему передали заранее припасенное для Виктора Петровича письмо.
В густых сумерках он прискакал к той самой заставе, через которую еще недавно въезжал в Одессу. Здесь уже тянулись к звездам яркие чистые языки бивуачных костров, над которыми белыми венчиками вилась мошкара.
Кондрат вдохнул на полную грудь привольный холодный воздух осенней степи, и его охватил прилив вдохновенной удали. Словно ночная степь властно полонила его своей хмельной свободой. Он вдруг почувствовал, что не в силах ожидать больше ни минуты, что должен сейчас же вырваться из зачумленного душного города. Хурделица пришпорил лошадь и быстро, как тень летящей птицы, промелькнул мимо группы спящих возле одного костра солдат – прямо на спящего возле рогатки часового, успевшего однако взять на изготовку ружье и прокричать срывающимся от волнения голосом:
– Стой! Стрелять буду!
В этот же миг Кондрат очутился рядом с ним.
– Где генерал? Мне надобно ему эстафету сдать! – в тон ему закричал Кондрат, наезжая на часового.
Тот лишь успел отскочить в сторону, как всадник сбил саблей рогатку и пролетел мимо в открытую тьму.
Кондрат плотно прижался грудью к гриве коня, зная, что сейчас прозвучит выстрел. Это мгновение растянулось в долгое мучительное ожидание, прежде чем пули пропели над головой
– Эх, дьяволы, неужто от пули ридной сгину! – в сердцах произнес он.
А саврасый, как прежде, легко уносил в ночную степь. Кондрат вложил саблю в ножны, оглянулся на окруженный огнями костров город и неожиданно, словно ребенок, рассмеялся.
XXIIX. Статуя «Ночь»
Скванчи со своим воспитанником Николи поселился в двухэтажном домике на одной из окраинных улиц Флоренции, вымощенной крупными неправильной формы плитами из белого камня. Хозяева – пожилые итальянцы и их престарелые слуги старались сделать все, чтобы мальчик из далекой России мог без помехи заняться своим образованием. Когда к Николи приходили учителя, дом погружался в благоговейную тишину.
– Синьор, меня трогает до слез это внимание, – говорил Николи своему наставнику синьору Скванчи, добродушному веселому тосканцу,[14] любителю красивых женщин и живописи.
Белокурый, уже начавший лысеть, синьор Скванчи, с кротким выражением красивого лица порой казался Николи очень похожим на одного из ангелов, которых он видел однажды на картине Вероккьо «Крещение Христа» в знаменитой флорентийской сокровищнице живописи – Уффици.
Старый холостяк, пользовавшийся большим успехом у женщин, Скванчи, однако, находил время для воспитанника. Он обладал достаточной ловкостью и тактом, чтобы не посвящать Николи в свои интимные дела. Скванчи подобрал хороших, знающих учителей, а сам руководил философским и эстетическим воспитанием мальчика, помогая ему стать высокообразованным человеком, смелым, физически закаленным. Он обучил его умению обращаться с оружием, стрелять из пистолета, владеть саблей и шпагой, скакать на лошади, плавать. Будучи поклонником энциклопедистов и тех, кто воплотил их смелые идеи в дела, – руководителей французской революции, Скванчи решил ознакомить Николи с их взглядами.
– Я сам, – говорил он воспитаннику, – в юности примыкал к патриотам, которые до появления в Италии французских революционных войск боролись с поработителями своей родины – австрийцами. Французскую революцию мы приняли восторженно. В звуках Марсельезы нам слышалась весть о скором освобождении раздробленной на мелкие государства Италии от наших тиранов и австрийского ненавистного господства…
Хотя синьору Скванчи жилось с воспитанником более чем скромно, потому что из ренты, присылаемой из России, – отец выплачивал всего лишь 12000 рублей в год, – ему едва хватало, чтобы сводить концы с концами. Николи не угнетала ни скудность стола, ни строгая экономия, ни другие денежные ограничения. Он всей своей юной душой привязался к Скванчи, который по-отцовски относился к своему воспитаннику.
Жизнь философа из Тосканы с появлением Николи наполнилась заботами о воспитании – сначала тягостными, а затем счастливыми, потому что в синьоре Скванчи проявился настоящий талант, о котором он даже и сам не подозревал, – талант замечательного воспитателя-педагога.
Синьор Скванчи, пользуясь своими обширными знакомствами среди самых влиятельных лиц, имел бесплатный доступ во все театры города. Он часто по вечерам водил Николи в театр оперы – хохомеро или кокомеро, как произносили это слово местные жители. В этом театре было беднее, чем в одесском. И костюмы актеров, и декорации. Но для мальчика, который впервые в жизни посетил театр, все здесь казалось волшебным, прекрасным, неповторимым. Неповторимыми были и каждодневные прогулки по улицам самого чистого и необыкновенного города мира. Скванчи, великолепно знавший его историю и греко-готическую архитектуру, оказался вдохновенным проводником. Влюбленный во Флоренцию, гордый тем. что он родился в столице прекрасной Тосканы, Скванчи старался привить Николи любовь к своей родной стране.
– Смотри, – восторженно говорил он, когда они однажды в дорожном экипаже спускались с Апеннинских гор на равнину и перед их взором открылась неясная темная громада собора. – Смотри, наконец-то ты видишь, мой мальчик, Санта-Марию-дель Фьоре с ее знаменитыми куполами – шедевром Брунеллески.[15] Вот перед тобой город Флоренция, давший миру Данте, Микельанджело, Леонардо да Винчи! В этих стенах возродилась цивилизация. Здесь впервые после древних римлян, через две тысячи лет, предпочтение стало даваться не военным заслугам!