XXXV. Обида
Тихо и медленно потекло время в Трикратном. Незаметно и неслышно, как пробившие сухой степной грунт ростки поднимались над землей и саженцы, пустившие цепкие корни в твердую почву.
Еще ранней весной четырехкорпусными плугами, выписанными из Англии, диковинными в здешних местах, на большую глубину была распахана ковыльная дикая степь. Над Сдаржинским глумились:
– На английский манер хлеб у нас не растет…
– Напрасно вы плугами английскими землю портите!
– Наши предки сохой обходились, а сыты были…
– Зря деньги бросаете…
Затихло и это сердитое ворчание.
Высеянные на глубокой пахоте яровые пошли резво в стрелку. Они, как и молодой лес, не внушали тревоги. А к осени яровая порадовала отличным урожаем.
– Значит, и на английский манер русский хлеб растет, – говорил теперь при встречах со своими насмешниками Виктор Петрович.
Однако радость его разделялась немногими. Кроме жены – Натальи Дмитриевны, Кондрата и Иванко, никто не восхищался его удачами. Крестьяне Трикратного к затеям барина все еще оставались равнодушны. Ведь урожай принадлежал не им, а их барину. И хотя барин был добрый, хлебом делился щедро, но эта доброта и подельчивость настораживала. Крепостные крестьяне из поколения в поколение испытывали на своем хребте барскую «доброту» и не доверяли ей.
«Мягко стелет, да жестко спать будет», – поговаривали между собой мужики.
Это огорчало Виктора Петровича и Наталью Дмитриевну.
– Я же к ним с открытой душой, как благородный человек, а они… – жаловался Виктор Петрович жене.
Натали старалась успокоить мужа.
– Пойми, Виктор, нельзя же сразу добиться от темных исковерканных рабством людей доверия к их угнетателям, – говорила она. – Тут может годы нужны.
Не рассеяли мужицкого недоверия к барину и его мудреным затеям и беседы Кондрата с крестьянами. Все доводы, даже самые убедительные, о пользе того, что делает Сдаржинский, они не принимали всерьез. Слушали речи Кондрата, Иванко внимательно, не отвергая, не споря, но с затаенной хитрой ухмылкой.
Кондрат и Иванко не удивлялись, зато волновалась Гликерия. В Трикратном она научилась хорошо украинскому языку, подружила со многими бабами, которые делились с ней своим сокровенным. Располневшая, с серебряными прядями в волосах, смуглолицая, черноглазая, она всем своим обликом напоминала уже немолодую украинскую казачку. Ее полюбили в селе за отзывчивость и доброту.
– Твоего Кондрата и сына его, сказывают у нас мужики, не зря барин к себе приблизил. Обласкал. Вот они для него вовсю и стараются… Даже мужиков все уговаривают, мол, какой их барин хороший да умный, – сказала ей как-то однажды Христя, востроносая рябая жена землероба-крепака Якима Прицепы.
Хотя Христю в селе и считали пустобрешкой, но сейчас ее слова были правдивы. Гликерия, наблюдательная от природы, давно уже ощущала некоторый холодок, с которым относились к ее мужу и пасынку односельчане.
В тот же вечер за ужином она рассказала Кондрату о том, что услышала от Христи.
Обычная сдержанность изменила Кондрату. Слова, которые передала ему Гликерия, больно задели его, и он, что редко случалось с ним, выругался.
– Вот дурьи головы!.. Ради них всю жизнь с панами воевал, а они меня теперь за холуя считают. Для них же стараюсь.
Голос Кондрата дрожал от обиды. На глаза навернулись слезы. Он отодвинул от себя миску с едой и, хотя был сильно голоден, не мог есть.
Иванко не меньше, чем Кондрата, задели слова Гликерии. Однако он нашел в себе силы утешить отца:
– Что ж, батько, видно, недаром говорят: «Своя своих не познаша»… Бывает и так. Не понимают нас. Ну и пусть… Может, когда-нибудь и поймут, что не панские мы холуи. Помогали мы в нужном деле Виктору Петровичу. Придет время, узнают они, кем он был и что для них сделал.
Но Кондрат уже овладел собой.
– Ладно, сынку, утешать… А, может, и наша вина есть в этом. Уж очень-то льнем мы к пану… А?…
– Может… – хмуро согласился сын.
С этой поры оба, как по уговору, стали отдаляться по-возможности от Сдаржинского. Они по-прежнему честно выполняли все его поручения, но уже в барскую усадьбу на дружеские беседы – ни ногой…
XXXVI. Вьюга
Сдаржинский сразу не заметил холодной сдержанности, с которой стали относиться к нему Кондрат и Иванко. А может, и заметил да решил, что, видимо, теперь к нему, женатому человеку, считают неудобным приходить, как прежде, его друзья-простолюдины. Да и радость, обретенная в супружеской жизни, успехи в делах оттеснили на время все его прочие тревоги.
1825 год, начатый бурно, ставший таким счастливым для Виктора Петровича, обещал по всем признакам окончиться безмятежно.
Но вдруг это тихое спокойствие неожиданно закончилось в Трикратном. Да и не только в Трикратном. Всю огромную Российскую империю, уже покрытую снегом, всколыхнуло неожиданное известие. В Таганроге умер царь-император Александр Первый. Он умер 19 ноября. И весть о его смерти быстро распространилась по империи. В Трикратное она долетела через десять дней.[91] И хотя Сдаржинские только по слухам знали о существовании в России тайного революционного общества, Виктор Петрович и Наталья Дмитриевна поняли, что они на пороге важных политических событий.
Ведь еще недавно Раенко уверял, что Александр Первый будет последним царем в России… Неужели на престол умершего деспота сядет новый? Еще худший? Кто-либо из его братьев?
А затем в половине декабря докатилось до Трикратного новое удручающее сообщение: в ближайшем городке – Вознесенске – гарнизон присягнул старшему брату царя – Константину.
И снова наступила тишина. Может быть, никакого революционного общества и нет. Может, все разговоры на эту тему только бред разгоряченных умов? И как бы подкрепляя эти сомнения, докатилась новая весть.
Константин отказался от престола в пользу своего брата Николая. Войска снова давали присягу, теперь уже новому императору.
И лишь под самый, что называется, новый год, огромную империю оглушила молва: в Петербурге на Сенатской площади 14 декабря восстали войска, не желавшие присягать Николаю.
Лишь применив картечь, некоронованный царь Николай кровью утвердил свою власть. В тюрьмы и казематы брошены сотни восставших. Назывались фамилии известных всей стране генералов и офицеров, героев многих битв.
И, как заключительный аккорд этого оглушающего грома, новая волна слухов облетела страну: восстал на Украине Черниговский полк. Мятежные солдаты под командованием Сергея Муравьева-Апостола двинулись на Петербург.
Не прошло и недели после этого известия, как вечером Виктор Петрович и Натали, сидя в жарко натопленной гостиной, услышали в хриплом завывании вьюги звон колокольчика, стук копыт по оледенелой земле и скрип полозьев.
Затем в гостиной появился розовощекий с ледяшками на усах молоденький ротмистр гусарского полка. Он поприветствовал хозяев и, очевидно, желая сразу произвести самое благоприятное впечатление, заявил, что пожаловал аз самого пекла битвы, что отпущен на отдых к своим родителям, проживающим недалеко от Вознесенска, за большие заслуги в ратном деле.
– Так в каком же пекле вы изволили побывать? – перебил его, переглянувшись с Натали, Виктор Петрович.
– Мятежных черниговцев третьего дня рубил. Их около деревни Трилесы сначала из засады картечью встретили. А потом мой эскадрон окружил их расстроенные ряды и пошла потеха! Я лично зарубил троих! Ох, какой ныне холод… Чуть не замерз в санях, подъезжая к имению вашему. Хорошо бы стаканчик рома с морозца…
Виктор Петрович гневно глянул на розовощекое лицо ротмистра.
– Пунша не будет! – сказал он, отчеканивая слова с холодным бешенством. – Предоставить ночлега я также вам не могу! У моей жены мигрень… – Он встретился глазами с Натали и, прочитав в них одобрение, добавил: – Посему вынужден просить вас незамедлительно покинуть мой дом, а также пределы Трикратного.