Восстание в Пьемонте у свободолюбивых подданных русского царя вызвало ликование. Но самого царя встревожило и огорчило чрезвычайно. Его белое круглое лицо – «ангелоподобное», как утверждали льстецы, стало желто-лимонным. И придворные лейб-медики даже перепугались: не произошло ли у его величества разлития желчи.
Император Александр Первый тогда находился на конгрессе Священного союза в Лайбахе,[55] но далекое расстояние от России не помешало ему послать фельдъегерем немедленное распоряжение: двинуть корпус русских солдат на подавление восставших пьемонтцев…
И Пестеля неожиданно перевели в Смоленский драгунский полк, который готовился к походу в Италию. Но начальникам Второй армии Витгенштейну и Киселеву требовался толковый человек, способный разобраться в сложной обстановке, связанной с восстанием, которое разгорелось не в далекой Италии, а совсем близко – у самой русской границы. Поэтому Пестель, как писалось казенным слогом, был «употреблен в главной квартире Второй армии по делам о возмущении греков».
И снова Павел Иванович сел в заветную тележку – каруцу, запряженную цугом клячами, и поехал в Бессарабию, встретившую его весенним цветом яблонь и вишен. Здесь, в садах и саманных домишках, он опять начал встречаться с секретными агентами, посланцами от повстанцев, с людьми, имевшими прямое или косвенное отношение к восстанию.
В Скулянах, на квартире начальника пограничного карантина, он имел беседу с посланцем Ипсиланти, который познакомил его с проектом создания на Балканском полуострове федеративного государства из десяти автономных областей. Этот проект создания многонационального государства, основанный на равноправии всех народов, входящих в федерацию, очень заинтересовал Пестеля. «Не такой ли должна быть и будущая республика Российская – вольный союз равноправных народов?» – подумал он.
Пестель тщательно записал беседу с молодым греком, на основе которой и решил составить свой проект создания на Балканах свободного от султанского ига федеративного государства под названием «Царство греческое»…
Множество наблюдений и впечатлений поглотило то время, которое он проводил в Бессарабии. Особенно большая работа выпала ему в Кишиневе, где пришлось приводить в порядок дорожные записи, систематизировать все увиденное и услышанное…
Поэтому занятый и день, и ночь делами в Кишиневе, где у него было множество друзей и знакомых, он имел возможность уделять внимание только немногим из них.
Из этих немногих первым был командующий 16-й пехотной дивизией молодой генерал-майор Михаил Федорович Орлов. В Кишиневе он снимал два смежных дома и жил как хлебосольный вельможа. За обеденным столом у Орлова редко бывало менее дюжины гостей. Молодые офицеры любили хлебосольного хозяина за простоту, задушевность, сочетавшуюся с большой культурой и широтой взглядов. Хотя Орлов и вышел формально из «Союза благоденствия», неудовлетворенный бездейственностью этой организации, фактически он оставался членом тайного общества, был душой местных революционеров. Он в свое время с большой охотой принял командование 16-й дивизией, чтобы иметь в руках реальную военную силу.
Приняв командование дивизией, молодой генерал стал энергично готовить солдат к вооруженному восстанию. Он издал знаменитый приказ, где строжайше запретил каждому командиру употреблять «вверенную ему власть на истязание солдат». От такого распоряжения, отменявшего телесные наказания, которые негласно поощрялись самим царем, уже веяло мятежным духом, пугающим крепостников-реакционеров.
Атлетически сложенный, рано облысевший, молодой генерал вызывал горячую симпатию у Пестеля. И хотя Павел Иванович был внешне сдержан, холоден и не одобрял излишнюю для великого дела неосторожность, в душе он уважал Орлова.
В доме Орлова он постоянно встречал за обеденным столом его адъютанта – Охотникова: высокого чахоточного вида капитана; не раз беседовал и с Вадимом Федоровичем Раевским, русоголовым майором, страстным спорщиком, не стеснявшимся открыто поносить и царя, и правительство. Вокруг Раевского всегда собирался кружок либерально настроенных молодых офицеров, которые слушали его с восхищением.
Пестель старался держаться подальше от пылких словесных баталий. Прозорливый и наблюдательный, он понимал, что не следует ему до конца раскрывать себя, не имел он на то, как он сам говорил, «причины и основания».
Расспрашивая как-то Раевского, заведовавшего солдатской, так называемой, ланкастерской школой взаимного обучения, Пестель невзначай задал вопрос:
– А верно, что не только грамматику солдаты-ланкастеры постигают, но и дух просвещения усваивают?
Раевский лукаво скосил озорные глаза на сидящего рядом с ним угрюмого капитана Охотникова.
– Наши ланкастеры-юнкера постигают грамоту, постигают и смысл таких пленительных слов, как свобода, равенство, конституция, Мирабо, Квирога. Я недавно сам объяснял им, что сей Квирога, будучи полковником гишпанским, сделал в Мадриде революцию и когда въезжал в город, то самые значительные дамы и весь народ вышли к нему навстречу и бросали цветы к ногам его…
…Вот так-то учим солдатиков, чтобы за свободу, когда грянет час, они постояли![56] А Мирабо был участником французской революции и, мол, он писал много сочинений… Майор говорил громко, почти заглушая других, сидящих за столом Но они, как отметил про себя Пестель, даже не обратили на это внимания. Только Орлов мельком бросил на Раевского задумчивый взгляд, когда тот произнес последнюю фразу. Видимо, к таким громким зажигательным речам неистового майора здесь привыкли. А он, распаляясь еще больше, перешел вдруг с прозы на стихи:
Рушитель милой мне отчизны и свободы,
О, ты! Что, посмеясь святым правам природы,
Злодейств неслыханных земле пример явил,
Всего священного навек меня лишил!
Доколе в варварстве не зная истощенья,
Ты будешь вымышлять мне новые мученья?
Властитель и тиран моих плачевных дней!
Кто право дал тебе над жизнию моей?
– Браво! Браво! Раевский, я не знал, что ты так прекрасно декламируешь Гнедича! – захлопал в ладоши молодой, лет двадцати двух, человек в черном фраке, застегнутом на все пуговицы. У него были изящные с длинными ногтями руки, остроносое бледное лицо и темно-русые густые вьющиеся волосы. Очевидно, в обществе, что собиралось у Орлова, он был своим человеком.[57]
– Еще бы, Пушкин, мне-то да не знать пьесы Гнедича «Перуанец к испанцу»! Да я стихи сии бессчетно раз воспроизводил перед юнкерами нашими на занятиях и советовал им выучить их на память…
– Готовишь истинных санкюлотов? – заразительно рассмеялся Пушкин, сверкая ровными белыми зубами.
– А санкюлоты из них выйдут преотличнейшие! – с веселой беззаботностью согласился Раевский.
– Что вы там, господа, затеяли беседу о французах? Сейчас уже в моде не они, а итальянцы… Вот мне намедни сказывал Павел Иванович, – кивнул Орлов в сторону Пестеля, – что государь распорядился двинуть наши войска в Италию, – сказал Орлов, видимо, желая переменить тему разговора, и встретился глазами с Пестелем.
Павел Иванович одобрительно, незаметно для всех остальных, наклонил голову. Только недавно он имел с Орловым разговор, в котором посоветовал вести себя как можно сдержанней и осторожнее во всякого рода речах на политические темы.
«Надо беречь себя для нашего дела», – тогда сказал он Орлову. И поведал ему, что недавно из Петербурга была доставлена в Тульчин «Памятка для агентов тайной полиции». С ее содержанием он случайно познакомился, обнаружив ее среди бумаг на столе начальника штаба Второй армии Киселева. В «Памятке» среди множества заданий тайным секретным шпионам правительства, между прочим, предписывалось и узнавать о том: «вообще, какой дух в полку, и нет ли суждений о делах политических или правительства?»