Быстро хватаю её и тяну к себе.
— Останься, — выпаливаю я.
Что? Да какого хрена?
— Ох, ты хочешь, чтобы я была с тобой, пока ты открываешь это письмо? — спрашивая, Лейк удивлённо приподнимает брови.
Нет. Иди на хуй. Пошла вон. Оставь меня! Нет!
— Да! — Я сам удивлён тем, что говорю это. Что со мной не так? Это всё лекарства. Грёбаные лекарства.
— Конечно, без проблем. Я буду рядом, раз нужна тебе, — щёки Лейк розовеют, и она убирает влажную от пота прядь волос за ухо. — Я буду рядом.
Лживая тварь, как и остальные. Это грёбаная ложь. Они всегда предают меня. Всегда подставляют, умирают, лишая меня шанса поверить. И я больше не верю. Никому не верю, даже себе. Я лучше найду миллион оправданий тому, почему позволяю Лейк водить большим пальцем по моей ладони. Я лучше выдумаю грёбаную ложь про влияние лекарств и свою слабость из-за потери крови. Но я никогда не признаюсь себе в правде. Никогда. Она мне не нужна. Мне ближе грязь. И я буду в этой грязи один. Всегда.
Глава 8
Лейк
За любой грубостью скрывается боль. Даже за самым громким смехом скрываются раны, которые кровоточат внутри. За страхом скрывается желание. За каждой эмоцией, за каждым словом, за каждой слезой, за каждой улыбкой, за каждой сухостью всегда что-то стоит, и зачастую это не искренность, а отчаяние, боль, горе, непринятие, игнорирование и одиночество. Есть люди, которые притягивают к себе своим смехом, разговорами, шутками, яркой энергией и силой. Они как магниты. Рядом с ними очень приятно находиться, хочется потрогать их, прижаться к ним, вдохнуть их аромат. Но когда закрывается дверь, и они остаются одни, то эти люди становятся самыми несчастными в мире, самыми одинокими и самыми печальными. И это начало их конца. И ведь никогда не угадаешь, что сделает такой человек с собой, а зачастую он умирает слишком молодым, потому что боль становится всем миром, и он разрешает поглотить себя.
Смотрю на ничего не выражающее лицо Доминика и думаю о том, что он именно из таких людей. Он так славно умеет скрывать свои эмоции, даже глаза бывают пустыми, безразличными, скучающими, словно ему всё надоело в этом мире. Но я считаю, что это ложь. Он научился скрывать себя настоящего, потому что в прошлом кто-то его сильно разорвал и, может быть, не один человек. И тот факт, что он позволил себе попросить меня остаться в такой важный для него момент, сильнее притягивает к нему, чем его трюк с упавшим полотенцем. Я люблю страдать. Это одна из причин, по которой я оказалась в такой ситуации.
Доминик ещё какое-то время смотрит на экран, и я хочу предложить ему взять на себя этот удар, ведь он уже знает правду. Отсюда и страх открыть это письмо. Он знает, что ему будет больно, и что это в очередной раз разрушит его. Если бы Доминик был уверен, что у него четверо детей, то не боялся бы открыть это письмо. Сейчас он не собирал бы себя внутри по кусочкам, чтобы просто увидеть правду. Доминик щёлкает на трекпад, чтобы открыть письмо. Я продолжаю держать его за руку, машинально поглаживая пальцем его ладонь. Меня всегда это успокаивало, когда так делала бабушка. Порой я сама себя так успокаиваю. Ничего не могу понять по выражению лица Доминика. Он скрыл всё. Просто смотрит на экран и не двигается. Его дыхание не нарушается, челюсть не сжимается от ярости. Ничего. Просто восхитительно, как Доминик умеет управлять собой. Просто невероятно и больно. Это что ж такое должно было случиться с ним, раз он этому научился? Кто ему так яростно разорвал сердце?
— Мне очень жаль, — шепчу я.
Доминик моргает и переводит на меня взгляд.
— Я ничего не сказал.
— И не надо. Мне просто очень жаль. Если хочешь поговорить, то я с удовольствием поболтаю с тобой. Если хочешь помолчать или остаться один, то я уйду или буду сидеть молча.
Он хмурит брови, вырывая свою руку из моей, сжимает её в кулак несколько раз, а потом вытирает о простыни, словно ему мерзко от моих прикосновений. Но не думаю, что это правда. Предполагаю, что Доминик просто демонстрирует своё желание быть одиноким, фальшивое желание. Я улавливаю в его глазах молчаливый вопрос, и это один из тех немногочисленных моментов, когда он позволяет себе разговаривать со мной глазами. Это случалось всего три раза. Три. В остальное время я лишь могу догадываться, о чём он думал. Первый раз, когда он посмотрел на меня, пока я вела катер. Там была благодарность за то, что я увеличила скорость. Второй раз, когда он впервые открыл глаза после двух суток его непонятного бреда, стонов и всхлипов. Вот тогда я увидела больше, чем должна была. Я увидела огромную чёрную дыру душевной боли и уязвимость. И сейчас третий раз, когда он говорит со мной таким образом.
— Всё просто, — произношу я, прочистив горло. — Если бы ты уже не знал правды, то тебе не было бы страшно, и ты бы сразу же открыл это письмо. Ты знал, что у тебя трое детей и был в этом уверен. Но не хотел верить, ведь тогда это докажет, что ты лишь живой человек, а не робот. Это подвергнет тебя тем эмоциям, которые ты ненавидишь в себе, подавляешь и отвергаешь их. Они тебе не нравятся, потому что делают тебя человеком, состоящим из плоти и крови, мужчиной с собственной и страшной для тебя историей боли и страданий. Поэтому я и поняла, что у тебя трое детей, а не четверо. Результаты показали, что этот ребёнок не твой. И вместе с этим ты понимаешь, что тебя надурили, или ты сам это сделал с собой, потому что это было намного проще, чем иной выбор. Ты осознаёшь, что ошибся и сделал это специально. Ты и раньше это подозревал, Доминик, но искал боль и наказание за что-то. Ты искал эти страдания. Можешь отрицать, но я, как человек, который обожает страдать, знаю все твои чувства, которые ты скрываешь. Мы страдаем не специально, Доминик. Мы делаем это ради наказания самих себя за желание верить, любить и просто быть живым. Вот и всё. Принесу тебе обед.
Коротко улыбнувшись, встаю с кровати и выхожу из спальни. Какой ужас. Вот так воспитывать ребёнка и не знать, что тебя обманули. Для такого человека, как Доминик, это ад. И женщина, которая его обманула, ещё больше усложнила его отношения с другими женщинами. Он и так видит всех нас, как материал, кусок мяса, который достоин лишь быть трахнутым. Я уже больше не удивляюсь, почему Доминик не считает женщин равными себе. Но он также был и неверен своей жене. Он сказал, что это дети от другой женщины, любовницы. Так кто был первым? Кто подорвал доверие Доминика ко всем женщинам этого мира? Его мама? Она умерла, и по всему видимому, он её любил. Он не сказал ничего плохого о ней, лишь упоминал положительные для него качества в ней. Но, может быть, это была именно она? Его мать не дала ему чего-то? Она не любила его так, как ему этого хотелось? Не знаю. Да и моё ли это дело?
Беру тарелку с обедом и стакан с водой. Возвращаюсь в спальню и вижу, что Доминик закрыл ноутбук и отложил его в сторону.
— Вот, надеюсь, тебе понравится. Выглядит вроде бы вкусно. Это таблетки. Тебе нужно принять каждую из них по одной, хорошо? — передаю ему тарелку и показываю на блистеры с лекарствами, пока ставлю стакан на тумбочку.
— А ты куда? Снова пойдёшь бегать за птичками? Даже не покормишь меня? Я ещё слаб, — Доминик нагло ухмыляется, и мне обидно, оттого что он снова запрятал себя за вот этим поверхностным флиртом со мной. Это раздражает, потому что ненастоящее. Это его способ избежать проблем и боли. Секс — его лекарство, которое он сам себе прописал. Но секс лишь всё усугубил, так как дал ему гнилую почву для его доводов насчёт того, что все женщины — продажные шлюхи.
— Я пойду в душ. И ты сам можешь поесть. Тебе нужно привыкать заботиться о себе, Доминик. Я тебе не мамочка. Я твоя заложница, вот и помни об этом всегда, а не только, когда тебе это удобно, — недовольно фыркнув, быстро выхожу из спальни, чтобы он не сделал хуже. Точнее, чтобы он снова не попросил меня остаться. Я, конечно, понимаю, что моё поведение странное, но мне оно понятно. Не хочу сближаться с Домиником, или как там его зовут. Я даже не уверена в том, что это его настоящее имя. Он постоянно грубит мне и заставил меня сидеть в этих четырёх стенах, даже не понимая, как мне плохо. А мне очень плохо. Так страдать я не люблю.