— Да как ты!
Я подскочила с лавки, но резкая боль внизу живота заставила рухнуть назад. Громкий стон сорвался с губ и прокатился по избе.
— Говорю же, дура девка, — пробормотала под нос Злата, принимаясь выставлять из корзины на стол какие-то горшочки и свертки.
Я закрыла глаза, покачиваясь вперед-назад и стараясь утихомирить боль. В носу свербило от слез, но я держалась. Малыш требовательно толкнулся пяткой в ладонь, а я вспомнила, что сегодня у меня во рту не было ни крошки. Даже хлеб так и остался скатанными в пальцах шариками лежать на столе.
— На, поешь. Давай, кому говорю!
Злата развернула один из свертков и протянула мне кусок пирога с брусникой. Кисловатый запах разнесся по избе, и я с опаской, но откусила немного. Живот радостно забурчал, снова толкнулся малыш, и тогда я принялась торопливо жевать.
— Вот и умница. Вот и молодец, — тем временем приговаривала Злата, доставая из корзины последнее.
— Я не понимаю…
— Дура потому что, вот и не понимаешь.
Увидев мой непонимающий взгляд, добавила:
— Любить я тебя не любила, и даже начинать не буду. Но разве дите виновато, что мать глупая баба? Тебе есть надо хорошо, коли дитя скинуть не хочешь. Я знаю. У матери вон — десять их должно быть было. Десять раз понесла, но не доносила. Трое нас осталося: я да брата два. И те сгинули.
— Но я ем. Вон…
Хотела уже показать на полки, что прежде ломились от припасов, но рука дрогнула и не поднялась. Прошли те времена. Теперь никто вместо меня не сходит за колодезной водой. И огород никто не вскопает.
— Мы с девками помогаем другу, кто чем может. А ты дичишься, одна в избе своей сидишь и носа не высунешь. Признавайся, дитя то чье? Богданово ли семя? Али нелюдя пришлого?
— Богданово. Как есть Богданово.
И улыбнулась, чувствуя, как малыш сделал очередной кувырок.
— А коли Богданово, так и помощью бабской не брезгуй. И прокормим, и избу уберем, только доноси. Век обязаны доброту и отвагу помнить его. Коли самому Богдану отплатить не получится, так хоть сына его сбережем.
— А сын ли то?
— А есть ли разница? Дочь ли, сын ли? Все едино. Раз в седмицу приходить буду. Не по любви, но тебе ли разница, чем доброта людская вызвана.
И, взяв корзину, вышла за дверь. А на полу так и остались грязные следы.
* * *
Касьянов день наступил внезапно. В детстве моем бабки говаривали, что не держит земля-матушка отродье Чернобожье, вот и появляется тот редко среди люда обычного. Мужики на них прикрикивали строго. Мол, осерчает Чернобог да сам вместо сына своего на землю ступит. И тогда не раз в несколько лет из дома нос казать страшно будет, но каждый год.
Мало что помнила я из тех разговоров, но одно уяснила крепко-накрепко: нельзя в Касьянов день ни работать, ни на улицу выходить, да и дом пущать, как и в Велесову ночь, никого не следует. Иначе болезни одолеют и тебя, и семью твою, и скотину. А коли совсем ума лишишься да свадьбу в день тот справишь, так и уродится у тебя чудовище, какое только нечисти и отдать на воспитание. Поэтому когда в дверь постучали, я осталась стоять там, где стояла. Ни на шаг к двери не сдвинулась. Но стук повторился. Крепкая дверь заходила ходуном, затрещали петли. Из щели над порогом дохнуло холодом и сквозняком пробежалось по избе, выстуживая углы.
— Открывай, моя маленькая, сладкая моя девочка.
И от этого вкрадчивого голоса пробрало до костей. Холодом. Страхом. Диким. Животным. И снова я боялась не за себя.
Несколько шагов на деревянных ногах. Низ живота каменеет и становится трудно дышать. Открыть — страшно до ужаса. Не открыть — точно потерять то немногое, ради чего так крепко держусь за эту жизнь.
Он смотрит на меня насмешливо. Тонкие губы кривятся в такой знакомой злорадной улыбке. Водянистые глаза касаются взглядом губ, ключиц, опускаются ниже, пока не останавливаются на округлом животе. Миг, — и цепкие пальцы снова смыкаются на горле, заставляя вытянуть шею и оцепенеть.
— Сколько тебе еще носить под сердцем этого ублюдка, Лиззи? Чрево твое теплое, лоно твое мягкое. Я устал делить его с куском мяса, что по недоразумению оказался в тебе. Ошибка моя. Одна моя нечаянная ошибка. И почему я тебе так много позволяю, а?
Большой палец скользит вдоль шеи. Поглаживает. А мне лишь мыслями о Богдане и малыше удается сдерживать тошноту, что поднимается от каждого его касания.
— Отвечай!
Одно движение, и перед глазами мельтешат мушки, а по позвоночнику катится холодный пот. Сквозняк приподнимает подол рубахи и холодит ступни. Я нервно сглатываю, чувствуя каждый костлявый палец Дарена.
— Недолго осталось. После Купалы разродиться должна.
Он отпускает мое горло, и большие руки обхватывают живот. Внутри с громким звоном лопается натянутая струна. Я боюсь этих рук на моем животе. Одинаково боюсь и боли, и ласки, что они могут причинить.
— Недолго говоришь?
Бережные и мягкие поглаживания. Дарен опускается на колени и касается живота губами. И от этой дикой ласки хочется выть и бежать куда подальше. И я больше не знаю, как удержать дрожь.
Он чувствует ее, и губы снова трогает самодовольная ухмылка. Еще один поцелуй.
— Знаешь, а он бы мог называть меня отцом.
И я так сильно сжимаю зубы, что слышу их скрип. Только молчи, Вета, только молчи. Ради дитя своего молчи. Век воли не видать. И в Нави покоя не видать. Что угодно пусть боги за вину мою с меня спросят, что угодно платой заберут. Лишь бы малыш мой жил да горя не знал.
— Я бы коня ему деревянного подарил. С настоящего высотой. Да преемником своим сделал, когда вырастет.
И что-то во мне окончательно ломается на этих словах.
Рывок, и нож, которым я еще с утра строгала игрушки для малыша, оказывается в моей дрожащей ладони. Но не успеваю сделать ни одного движения, как узловатые пальцы стискивают мои, аккуратно вытаскивая его. А тихий голос успокаивающе бормочет:
— Вот так, девочка. Вот так. Добрый я сегодня. Всегда с тобой добрый. Сам не знаю…
Договорить ему не дала внезапно распахнувшаяся дверь.
Злата, как была, застыла на пороге: со сползшим с головы платком, прилипшими ко лбу влажными волосами, с корзиной в левой руке. Не знаю, что она подумала, когда увидела Дарена, который держал меня за плечи и покачивал убаюкивающими движениями, не переставая поглаживать живот. Снова усомнилась в том, чье семя прорастает во мне, подобно ростку, пробивая сквозь любые невзгоды путь к свету? Или заметила ужас в моих глазах?
— И что ты делаешь здесь, Злата? — обманчиво спокойным голосом начал Дарен. — Или ты не знаешь, что в Касьянов день не следует из дома выходить, дабы беду в дом не привлечь?
— Я…
Она было попятилась, но сама себя остановила, гордо вскинув голову. На какое-то мгновение я увидела перед собой прежнюю Злату. Но вот плечи опять опустились, взгляд потупился. И вместо Златы на пороге моем снова стояла она — мертвая невеста.
— Я для Лиззи еды принесла.
— А у моей маленькой Лиззи что, полки и подпол пустуют?
Он оглядел мою избу и только хмыкнул.
— Даже если и так. Разве это стоит того, чтобы в Касьянов день покидать свою избу? Поголодала бы Лиззи день один, худо бы с того не стало.
Дарен ослабил объятия, и я только-только облегченно выдохнула, понимая, что гнев его позади… Как Злата ответила:
— Так нельзя голодать бабе, коли дитятко под сердцем носит. Так и потерять его недолго.
Хищные пальцы снова сжались на талии, впиваясь в нее до боли. Была бы чуть наивнее — удивилась бы, что тот, кто еще недавно хотел быть отцом моему ребенку, вдруг так злится при одном упоминании о малыше. Но я наивной не была. Знала, что Дарен просто издевается. И знала, что сейчас он опаснее любого зверя.
— Потерять, говоришь?
Он отодвинул меня на расстояние вытянутых рук и внимательно оглядел с головы до ног. И я кожей чувствовала его этот замораживающий взгляд, от которого волоски на теле вставали дыбом.