Параллель стояла перед глазами, как стена.
У хижины Брана пахло мыльнянкой и свежей золой. Кто‑то подметал двор с утра: следы метлы на утоптанной земле – аккуратные, ровные. Бран приводил в порядок всё, до чего дотягивались руки.
Дверь открылась раньше, чем я постучал. Горт стоял в проёме, ухмыляясь.
– Слыхал, как идёте. Шаги у вас, лекарь, тяжёлые, будто мешок тащите.
– Ноги длинные, – буркнул я и вошёл.
Алли полулежала, подпёртая свёрнутым одеялом. Бран соорудил подобие валика – грубо, но работало: спина приподнята, голова выше груди. Женщина, которая неделю назад лежала пластом с парализованной диафрагмой, теперь смотрела на дверь с выражением сосредоточенного нетерпения.
Глаза ясные. Левая рука лежала на животе – пальцы перебирали край одеяла рефлекторно, как перебирают чётки. Правая неподвижна. Алли косилась на неё с досадой, как на упрямого ребёнка, который не слушается.
– Ну наконец‑то, – сказала она вместо приветствия. Голос хриплый, но связки работали увереннее, чем вчера. – Горт, выйди.
Мальчишка открыл рот, чтобы возразить, но поймал взгляд матери и вышел. Дверь закрылась мягко.
Я присел на стул. Взял левую руку – хват слабый, но есть. Все пять пальцев – сгибание, разгибание. Большой и указательный работают почти нормально. Правая: мизинец и безымянный висят, как чужие. Средний, указательный, большой – вялый отклик, пальцы двигаются, но через силу.
– Завтра попробуешь сесть с опорой. Бран подержит за плечи.
– Сама справлюсь.
– С опорой, – повторил я.
Она сжала губы. Не спорила.
– Слушай, лекарь. – Алли чуть подвинулась на валике, устраиваясь удобнее. Лицо серьёзное, сосредоточенное, морщина между бровями залегла глубже. – Ты всё про меня спрашиваешь – что болит, где колет. А я тебя спросить хочу.
– Спрашивай.
– Ты Наро дом занял. Его инструмент, его грядки, его пластины. Ты его знал?
– Нет. Пришёл, когда он уже умер.
– Тогда зачем тебе всё это?
Вопрос, который рано или поздно задаёт каждый пациент. Не «чем меня лечишь», а «зачем тебе моё здоровье».
– Затем, что без лекаря деревня вымрет, и я вместе с ней.
Алли долго смотрела на меня, потом кивнула – не поверила, а просто приняла.
– Ладно. Чего спросить‑то хотел? Я ж вижу, ты не просто так пришёл, без склянки.
Я убрал руки с колен. Выпрямился на стуле.
– Ты знала Наро довольно долго. Что он выращивал?
– Выращивал? – она усмехнулась, и в усмешке этой было столько всего, что на рассказ хватило бы до утра. – Да всё подряд. Мох, понятно. Травку жёлтую на крыше сушил, пыльцу кисточкой собирал – ну, ты видал, небось. Корнявку для каши. Синюху не трогал – говорил, она сама знает, где расти.
Пауза. Она облизнула губы, сглотнула. Горло ещё саднило.
– Ещё за стену ходил к востоку по ночам, один.
– Зачем?
– А кто ж его знает. Бран раза два спрашивал, Наро рукой махнёт: «Не твоё, мол, дело, мужик. Иди спи». Бран и шёл. Наро‑то с характером был – переспорить его, легче дуб с корнем выдернуть.
– Что приносил?
– Ничего. То есть ничего такого, что видно – руки в земле. Пахло от него странно после этих ходок – не как от Мха, не как от Горького Листа, а по‑другому.
– Как?
Алли прикрыла глаза. Лоб собрался в складки. Она вспоминала не слово, а ощущение, запах, который нужно вытянуть из тридцатилетней давности.
– Горько, но сладко‑горько – как мёд, который скис. И ещё… ну, чуток так, белым. Не знаю, как объяснить. Вот бывает, цветок нюхаешь и чувствуешь, белый он – не по цвету, а по запаху.
Она открыла глаза и посмотрела на мои руки, замершие на коленях.
– Я раз спросила, чего носишь. Он показал горсть сухих цветков – белые, мелкие, как кисточки. Я таких не видала ни в лесу, ни на огороде, ни у караванщиков. Хрупкие, между пальцев крошатся.
Тысячелистник. Белые кисточки. Горько‑сладкий запах. Пластина номер девять. Пластина номер двадцать. «Капризный, как ребёнок. Но ежели расцветёт…»
– Где они росли?
– Далеко ли не скажу, не водил меня. За стеной, к востоку, мимо пня. Дальше. – Она замолчала на секунду, подбирая слова. Глаза полузакрытые, голос начал плыть – ей ещё трудно говорить долго. – Один раз сказал… Давно, лет десять назад. Бран болел – жар третий день, а Наро отвар варил и между делом… Сказал: «Без этого цветка я бы давно рядом с Кларой лежал». Клара – жена его, давно померла. Ещё до меня.
«Без этого цветка я бы давно рядом с Кларой лежал».
Наро лечил себя Тысячелистником. Не эксперимент, не любопытство старого травника – личная необходимость. Цветок был его «настоем укрепления» – тем, что держало больное тело на ногах. Год за годом, доза за дозой.
Когда цветок кончился или когда Мор ударил быстрее, чем лекарство, Наро лёг. Горшок на полу, расколотый. Половина жижи на досках – не успел допить.
– Куда именно он ходил? – я наклонился вперёд. – Направление, ориентиры – всё, что помнишь.
Алли уже плыла, глаза закрывались – силы кончались, как вода в треснувшей фляге.
– На восток… мимо пня… дальше. Где камни белые. Горт знает… ребятишки туда бегали, Наро их оттуда палкой гонял…
Голос истаял. Она уснула мгновенно, как засыпают тяжелобольные, без перехода от бодрствования ко сну. Просто закрыла глаза, и дыхание выровнялось.
Я встал, поправил одеяло и повернулся к Брану.
Он стоял у стены, руки вдоль тела. Смотрел на жену, потом на меня. Заговорил тихо, чтобы не разбудить:
– Белые камни? Знаю где. За оврагом, полчаса ходу на восток. Там скалы выходят, известняк такой светлый. Наро туда таскался, да. Я Горта раза три за уши оттаскивал – ребятня любит по камням лазить, а Наро их шугал, будто золото прячет.
– Тропа есть?
– Звериная. Узкая, через овраг по корням. Для тебя подойдёт, для телеги нет.
Полчаса на восток. За пнём, мимо оврага, к выходам белого известняка. Место, где Наро выращивал цветок, который держал его живым.
– Завтра схожу, – сказал я.
Бран кивнул без вопросов, без уточнений – человек, который привык, что лекарь знает, зачем ходит.
На крыльце ждал Горт. Сидел на ступеньке, болтая ногами.
– Мамка уснула?
– Уснула. Не буди.
– Я и не собирался. Она когда просыпается не вовремя, ругается, что стены ходуном.
Он вскочил, отряхнул штаны. Рубаха на нём была свежая, влажная по швам – стирал утром. Уши подозрительно розовые.
– Помылся?
Горт покраснел.
– Ну вы ж велели. И мамка… – он дёрнул плечом. – Пошли в сад?
– Пошли. Но сначала на Восточную делянку.
Мальчишка просиял.
– К Солнечнику? Сажать будем?
– Будем.
Восточная калитка. Кустарник, колючки, узкий проём. Горт юркнул первым, придержал ветку. Я протиснулся, оставив третью царапину на том же рукаве. Рубаха превращалась в решето.
Тропа к Солнечнику шла знакомо – камни, сдвинутые Наро, мягкие подушки Мха на корнях, запах сухой коры. Двадцать минут ходьбы – десять на подъём, десять по ровному. Горт бежал впереди, босые ноги мелькали среди корней с точностью, которую даёт только детство в лесу.
Прогалина открылась золотым пятном. Кристаллы наверху разошлись, и свет падал вниз без фильтра – яркий, тёплый, густой. Три куста Солнечника стояли в центре каменных бортиков – два чахлых, третий чуть крепче, но тоже уставший. Нетронутое соцветие на третьем раскрылось полностью – жёлтые лепестки, пухлые тычинки, запах пыльцы.
Я не стал его трогать – пусть отцветает и даёт семена. Природу не надо торопить.
Место для посадки выбрал не в центре, а ближе к краю прогалины, у поваленного ствола, где утренний конденсат оседал на коре и стекал вниз, питая грунт у основания. Наро сажал в центре, но центральные кусты хуже крайнего. Значит, крайний получал что‑то, чего не получали остальные: влагу, минералы из древесной коры, может, микроскопическую тень в самые жаркие часы. Микроклимат.
– Вот тут копай, – я показал ножом линию у корня ствола. – Шесть лунок. Глубина – два пальца. Расстояние между ними – ладонь.