Из цикла «De Provence» Альба …и близок час рассвета. Гираут де Борнейль Иди за мной! Не хочешь? Погоди! Ты слышишь – песнь? Я ей скликал куда пугливей птиц. Послушай, здесь, в груди, она рождается, нетленна и чиста, как взрыв звезды. Жизнь без нее пуста, как флейта, что заброшена в пути. Послушай, он – из ниоткуда, звук, он серебрист и юн, как ты сама. Но все ж созвучье состоит из двух усилий – губ и пальцев, тех, весьма тебе знакомых – так твоя тесьма, лаская зренье, обостряет слух. Ты медлишь? Но летит крылатый рой прекрасных сильфов – снег или листва! Единственный есть способ и простой увидеть ангела – одеть в слова, тогда-то он и явится, едва прикрытый неземною красотой. Смотри, уж платье прожжено сполна. Долой же все! долой! – не в этом быть тебе со мною, нет… одна волна нездешней песни может нас укрыть в мирах, где сможет с нами говорить лишь – нимб звезды, сиянье и струна. И там сама ты, полая, как ствол свирели, ты познаешь Бога речь, световзрывной и полнозвучный мол архангельских молитв и горний меч. И не крылом – двойной звездою плеч ты поплывешь в нездешний ореол. Ты поплывешь меж духов и террас небесных фей, и ты поймешь тщету земных надежд. И беспредельный глас любви, познавшей твари нищету, из сердца вырвется, чертя черту нездешних блесков, как стекло – алмаз! Бертран де Вендаторн на обретение Донны
От донны я скакал назад. Одною стали полосой, одною огненной рекой рассвет лиловый и закат. Я в небо заглянул, и там река из пламени текла, невыразима и светла, в цветах и злаках по краям. И я расслышал хор светил, и мне невыразимый свет невыразимый слал привет и отсвет прямо в сердце лил. И я проник в бездонный свод, и я узрел, как ангел нёс на небо душу, как на плёс среди сияний и пустот — В невыразимой высоте свивалась, в ангелах, свирель, в невыносимой пустоте светилась факелом сирень. И, содрогнувшись, я отвел глаза. На берегу ручья ладья маячила ничья и огнекрылый вереск цвел. И я утратил и – обрел. И в ночь мою любви лучом сходила та, шумя плащом, чье имя – Я, чей ореол, как свечи возле алтаря, жег, не сгорая, словно в край огня входил незримый Рай, даруя и животворя. И красный волк скакал за мной всю ночь под синею луной, пылая золотой трубой, всю ночь, всю ночь бежал за мной. Я над седлом нес новый груз, и он преображался в свет, как то, чему на свете нет названья среди дольних уст. Она, как в дверь, вошла мне в грудь. Как перст последний одинок, как белый сорванный цветок, передо мной простерся путь. Она взглянула на меня, и очи детские ее родили заново мое сознанье из глубин огня. Посылка И жизнь, и свет, и Лик, и Рай спят в центре лиры до тех пор, пока не вынесет в простор их пенья звук за тонкий край. Рак. Данте Певец был смугл, певец был горбонос, и восемь ног его стремили тело. Под адским пламенем лицо ороговело, смертельным ядом наливался хвост. Лучами заливая медь волос, бессмертною косметикой блестело лицо с хвоста – смугл и многоголос, под каплей вечности свою он начал тему. Нет выхода из адова пожара — он приближает к телу светлый яд, но детский лик ему горит из жала. Когда самоубийственно горят петля иль ствол, в них скрытая, нам нищим не смерть, а песнь дарует Беатриче. Музыка Отражение. Тишь. Движенье пальцев и уст — лишь пальцев и уст извлекает мелодию из флейты Пана. О флейта-Изольда, летящая шарфом в лазурь сквозь пуст — ноту в последнем объятье Тристана. «Она ушла, но в повороте головы…» Она ушла, но в повороте головы остались, испугавшись продолженья, часы на столике, объятья, парикмахер и слово: не люблю. Вот так через заснеженный идет — бамбуковый качающийся мост — монах буддийский: под зонтом и снегом. Внизу бежит поток. Говорит Тиресий
Сегодня вновь ко мне спустился муж многострадальный, скиталец Одиссей. И снова я все предсказал ему, держа в слепых глазницах и капли, что повисли на весле, и шум архипелагов отдаленных, и тисовую тяжкую стрелу, что поразила горло Антиноя. Он выслушал и удалился. Я ж вновь промолчал, что тут его встречаю седьмой уж раз и с тем же все вопросом на изъязвленных солью волн устах. Он вновь ушел, и снова круг замкнулся. Он до сих пор не знает, кто спасет от повторений нас. И я не знаю. Но я предвижу холм с кривым веслом, что ввысь растет и достигает неба, на нем скиталец связанный висит и призывает, но не имя Зевса — какое-то другое… я не слышу. И с лопасти весла стекает кровь. Как та, которой угостил меня, зарезав в жертву черного барана, несчастный Одиссей… в который раз. Тот, кто повис на лопасти весла, избавит нас от повторений. Я же провидя их, скорблю, и плач сухой не покидает дымные глазницы. Я знаю, что, забредши в дикий лес, я вновь увижу перламутр коленей и жертву алую капризных губ богини, купающейся девы. В тот же миг глаза погаснут, да, одни глаза, но не рисунок золотой фигуры, что обещал вначале только жизнь, божественную, пряную, иную… Но что-то происходит с этим миром в тот миг, когда даются обещанья. Он вдруг становится гончарным кругом, полет стрелы обещанный тут никнет и обращается в сырую глину. Наверно, и в сознанье Одиссея есть этот миг, когда и я к нему однажды прихожу, чтобы про это все рассказать… И кажется еще, что он и я – давно одно и то же. Что это он тогда увидел деву, окутанную вечности сияньем над серебром пруда. А я плыву — какой уж год! – к своей Итаке. Это нетрудно вынести. Достаточно забыть подробности, судьбу и пол, который принадлежит тебе иль ты ему – неважно. О если б здесь, в Эребе, две иль три в глазницах задержать картинки – остров, звезда, корабль, шум гончих парусов, летящая на кудри девы влага, и то весло, чья лопасть достает до звездного сияющего неба и там, как жизнь, плеснув, сдвигает Землю с таинственной, златой и тяжкой мели. |