4 Так в бальной перчатке рука – в Твери ль, в Париже, долго тянется с пола и не становится ближе, белую вытянув ткань, устремясь к комоду, где лежит револьвер – так ты садишься в воду! Так на снегу я вижу – три алых пятна без крови — клюв и две лапы. Так в сбитой за ночь постели (выключив Время) – три положенья еле накрашенных губ. И растворились брови. 5 Смертен ты, что поделать, белизна твоя всего чаще для смерти предмет атаки, отчасти преодоленной пеньем, криком, полетом, ворохом кружев, как снегом над новым годом. Так глаза смотрят из-за чужого плеча туда, где ни кружев, ни рук, ни простынь — в те пространства, где лишь пернатый остров сносит воздухом. И где клюв – свеча. 6 В гиперборейских этих краях движенье крыл твоих слышно, как будто крови теченье доносит их с той стороны горизонта, где все тонет в тумане: дрозд, белый парус Понта… Лишь тебя одного можно узнать по буре негодующей жизни – вдоль щек, сквозь веки. Ноты красные воздуха. Удары крыльев в разбеге, как щелчки дирижерской палочки по партитуре. 7 Что скажу про тебя? Что имя твое – рыданье? И что струны в перьях твоих, как говорит преданье? И что нет второй такой флейты, вообще, на свете? И что звук – голуб и что не связаны сети, чтоб тебя удержать, разорвавшего криком широты? Там, где тонет парус, всегда остаются крылья. И лапа красна твоя, повторив усилье пятерни, растянувшей ало – на свет – колготы. 8 Это – осень небес. И холодные трубы гремят – это осень. Светлый пар изо рта вылетает, теряясь меж сосен. Все длиннее становится горло и руки короче. И проносятся в полночь крылатые всадники Ночи. Сколько взрывов таится в тебе, сколько пятен, прибоя, сколько пышных снежинок и жара – горячего пуха! Ну и что, что не ангел трубит – для остывшего слуха пара крыл в ноябре продолжается – только трубою. 9 Я тебе говорю – жизнь кончается холодом просто. Я забыл цвет волос, шорох платья. И здесь, в этих плоско разошедшихся далях, нечасто склоняясь к бумаге, я шепчу тебе: птица, разденься в утраченном мраке. Я ж, как тать соберу кружева, мишуру, мельтешенье и запрячу куда-нибудь. Выйдя на берег из влаги, ничего не найдешь ты теперь, кроме белой бумаги, отразившей виски и зрачка золотое движенье. 10 Вот и все, дорогая, что почерк привел на бумагу. Я всегда знал, что ты – это белые перья, оврагу или выстрелу в полдень тебя удержать не пристало. Помню детские губы твои, свист и свет покрывала. Вот и все, что осталось. Поэтому так осторожно ворошу свою память и слушаю в воздухе трубы. Ничего – кроме неба. И клювом здесь ставшие губы мне о жизни трубят – высоко, горячо, невозможно. 11 Мне о смерти поют – беспечально, светло, хрипловато. Облака проплывают вверху, словно грязная вата, там, где крик твой не молкнет и стонет – о смерти, о смерти! посреди голубой, потемневшей от осени тверди. Посреди золотой, посветлевшей от крика Отчизны, слышу трубы твои – из всего золотого оркестра только в них этот призвук любви, перечеркнутый крестно, что немолчно поет год за годом – о жизни, о жизни! 12 Вслед Горацию все же мне ввысь не взлететь за тобою. Бо Цзюй-И на столе – там, где странник меж ивой сырою и кустом без названья, от клика и света теряясь, различает – снег в лодку летит, от Луны отделяясь, и ссыпается вниз – мишура, мошкара, эскадрилья… Ты меня догоняла всегда не лучиной – лучами, вечным коробом света за странническими плечами, и я понял потом, где свои ты прятала крылья. 13 Если выше подняться, наверное, мир весь – дорога. Если выше подняться и глянуть – мы все у порога, за которым вернуться к началу назначено взгляду, и увидеть там слово и вспышку, сатиров, наяду, первых ангелов, птиц, первых прах, что взметен у дороги, глаз, косящий в дрожанье ресниц на звучанье золотой и латинской строки. И в потемках прощанье. И невинную деву, отразившуюся в единороге. 14 Над Вифанией лебедь летит, обгоняя себя самого. По дороге торопятся двое, не слыша его. Над Вифанией флейта кричит в голубой глубине, крест пернатый летит широко и как будто во сне. Он кричит от любви, он нарочно крыла распростер. Это лапы в крови. Это белая жизнь впереди. Это снега удар. Это алый разрыв на груди. Это крылья в гвоздях, это перьев последний костер. 15 То, что ввысь унеслось, все теперь рассыпается в перья, в золотые зрачки, в шорох лап на снегу, просто – в пенье. В ослепительность взгляда, прощанье высокого крика. Ничего не осталось – ни крыльев, ни звука, ни мига. Ничего – кроме нас. Ничего – только сад, только веки внутрь вглядевшейся розы. Разошедшейся в ветку и птицу. Ты стоишь этим небом един и утратив границу между ним и собой. И ее не отыщешь вовеки. |