Эти десять лет стали годами «Великого Перелома». То, что мы называли реформами, было мирной революцией, плавной, но необратимой, как течение могучей реки, меняющей русло. Сенат, где ещё недавно заседали лоббисты от сталелитейных корпораций и Уолл-стрит, теперь был ареной жарких споров о нормативах для только что созданных рабочих советов на заводах «Дженерал Моторс».
Мы проводили национализацию шаг за шагом, сектор за сектором, выкупая акции у акционеров по справедливой, установленной государством цене. Сопротивление капитала было ожесточённым, но уже не вооружённым. Воровской капитал, как вода, искал щели, чтобы утечь. Многие утекли. Мы не препятствовали. Нам были нужны не деньги убегающих, а их заводы, их земля, их железные дороги.
Именно в это время проявился истинный, стальной характер Эда. Он провёл через Конгресс «Акт о народном образовании», который увеличивал финансирование школ, и также ломал их элитарную структуру. Теперь дети рабочих и фермеров из Айовы учились по тем же программам, что и отпрыски бостонских браминов. Университеты, эти цитадели старого порядка, открыли свои двери и библиотеки для всех, кто мог и хотел учиться. Эдвард, с его пустым левым рукавом, закатанным ниже локтя, стал живым символом этой новой, суровой справедливости. Его имя было на устах у каждого — одни произносили его с благоговением, другие — с ненавистью, стиснув зубы.
А я занимался другим. Пока Эдвард перестраивал страну, я работал с людьми. Объездил всю страну, от забастовочных пикетов в Питтсбурге до обнищавших хлопковых плантаций Алабамы. Наша сила была в пробуждении сознания. Мы создавали сеть народных комитетов — на фабриках, в доках, в университетских городках. Они были глазами, ушами и руками революции, её живой тканью, которая постепенно замещала собой отмирающую плоть старого государства.
Однажды поздно вечером, когда мы с Эдом в его кабинете подводили итоги очередной бурной сессии, он вдруг отложил папку с документами и посмотрел на меня усталыми, но острыми глазами.
— Знаешь, Пол, что самое сложное? — спросил он, глядя на огни ночного Вашингтона за окном. — Не только сломать старое. А ещё построить новое так, чтобы оно не стало зеркальным отражением старого. Чтобы власть народа не превратилась в тиранию большинства. Чтобы справедливость не стала унылой уравниловкой. Мы идём по лезвию бритвы.
— А что держит баланс? — спросил я.
— Конкуренция идей, — без раздумий ответил Эд. — Не капитала, а именно идей. Открытые дебаты. Право на ошибку и право её исправить. Может, это и есть наша новая конституция. Не на бумаге. В умах людей. Эх, а тут ещё с космической программой затык пошёл… Денег туда нужно вбухать огромное количество, а вот будет ли толк от этого? А как раз сейчас деньги нам нужны…
Именно тогда я вызвал к себе Джона Гленна, чьё имя, как и имя Эда, было овеяно славой. Правда, славой несколько иного рода — славой покорителя космоса, общенационального героя. Эх, если бы можно было его свести с Гагариным, то такие бы дела стало бы возможным проворачивать с этими двумя космическими героями, но увы, Юрий Алексеевич к этому времени погиб.
— Джон, — сказал я, глядя на его умное, иссечённое морщинами лицо. — Ракеты пока больше не станут летать на Луну. У нас другая миссия.
Он понимающе кивнул. Его давно глодала тоска от бесцельности — что покорять, когда земные дела в таком запустении? И даже сенаторство не так сильно увлекало, как полёт в космос. Поэтому мы с Эдвардом решили, что лучшее применение Джон получит как раз в космической области.
— Мы перепрофилируем НАСА, — продолжил я. — Из орудия престижа переделаем в инструмент выживания. Нам нужны спутники, которые будут следить не за русскими ракетами, а за нашими урожаями, за движением кораблей, за лесными пожарами. Нам нужны технологии, которые дадут энергию и пищу каждому, а не флаг на безжизненном грунте. Нашей новой фронтовой линией стану научные лаборатории и опытные поля.
— Мистер Вилсон, а как же космос? — спросил тогда Джон.
— Космос от нас пока никуда не денется. Мы ещё в него вернёмся. Наберём разбег и прыгнем так высоко, что пощекочем пятки Богу.
— Ха-ха, славно сказано, мистер Вилсон. Я сам в своё время говорил, что присоединился к проекту, потому что это, скорее всего, единственный раз, когда меня хоть как-то подпустят к раю.
Да, это был рискованный ход. Мы отказывались от звездной гонки, что многие сочтут капитуляцией. Но я видел дальше. Нашей революции нужен был прочный фундамент. Нужно было накормить, одеть, дать работу и надежду миллионам человек, которые смотрели на нас с ожиданием.
А «Стальной Эд» в это время вёл свою битву в Конгрессе, превращённом в подобие древнеримского форума. Его оппоненты, поначалу уверенные в своём красноречии и связях, дрогнули под напором его непоколебимой логики и той тихой, леденящей страсти, с которой он говорил о социальной справедливости. Он уже был не просто сенатором. Он был совестью нашего движения, его моральным стержнем. Его пустой рукав был самым громким аргументом в любой дискуссии.
Самые страшные покушения были позади. Впереди была будничная, титаническая работа по созиданию. И мы были готовы к ней. Все люди: от Эда с его стальной волей до последнего шахтёра из Западной Вирджинии, который впервые в жизни голосовал не за «джентльмена от сборища богатеев», а за своего же товарища по участку.
Надо сказать, что к этому времени в СССР развилась промышленность. Колхозы взяли пример с китайских коммун и перестали быть разваливающимися образованиями, а превратились в крепкие хозяйства, где каждый мог считать себя равноправным собственником, а не просто временным рабочим.
Даже автомобилестроение наладилось так, что могли соревноваться с немецкими заводами. Вот что значит — не начислять себе полуторамиллиардные бонусы в бытность директором «Автоваза», а всю прибыль распределять между людьми и вкладывать в производство.
Да и другие отрасли тоже начали развиваться и расти, когда с капиталистической стороны перестали возникать препоны. Америка сама встала на коммунистические рельсы, так что, худо-бедно, но развитие народов продолжалось.
Произошло это не в одночасье и не по указу сверху. Мирная революция в Америке стала тем толчком, что выбил пробку из законсервированного сосуда. Когда исчез образ внешнего врага в лице «империалистических Штатов», а вместо них возник Союз Американских Социалистических Республик, вся идеологическая надстройка СССР начала тихо, но необратимо трещать по швам.
Первыми это почувствовали не в Политбюро, а в цехах и НИИ. Новость о том, как рабочие советы в Питтсбурге модернизировали сталелитейный цех, сократив вредность и в полтора раза подняв зарплату, передавалась из уст в уста. Эти истории были как глоток свежего, запретного воздуха. Идея, что инициатива может идти снизу, перестала быть крамолой. Она стала предметом жаркого обсуждения на собраниях и съездах.
Местные советы народного хозяйства вдруг начали оживать. Стали говорить о том, что действительно нужно, а не просто передавали бесконечные отписки и накрученные отчёты.
Учёные и инженеры из разных областей страны требовали права создавать свои опытные лаборатории, не дожидаясь месяцами разрешения из Москвы. Колхозы Украины и Кубани, окрылённые успехами китайских коммун и американских сельхозкооперативов, начали объединяться в агро-комбинаты, сами налаживая переработку и сбыт, минуя бесконечные инстанции Министерства сельского хозяйства.
Партийная верхушка сначала покачала головой, но потом, взвесив все «за и против», решили пойти на эксперимент. А всё почему? Потому что глобальный враг исчез. А значит, исчез и главный аргумент для жёсткой централизации — «осаждённая крепость». Да и молодая американская Коммуна, с её экономической и технологической мощью, открыто предлагала сотрудничество, а не конфронтацию.
Нет, остались небольшие островки капитализма, но они были настолько чахлыми, что даже не стоило им уделять много внимания. Однако, окончательно выпускать из-под надзора их было нельзя. Таким только дай волю… Закрутится по новой и пойдёт коту под хвост вся работа по совершенствованию человека.