И тут мне выносят… портрет высотой под два метра! Вот это я дал маху: как его везти-то? На картине двое — ещё не старые, красивые, глядят прямо в глаза с радушием и приязнью: Анна и Ефрем. Он — в форме, с орденами и саблей на боку, она — нарядная, с той самой улыбкой, которая, поди, когда-то и свела его с ума. Картина искусно написана, видна рука мастера. Небось стоила в своё время — мама не горюй.
— Очень похоже, — сказал я, разглядывая. — И взгляд у вас такой… пронзающий, будто прямо в душу смотрите.
— А то! — оживился старик. — Тут надобно зрачки по центру положить — и тогда кажется, будто прямо на тебя глядят. Я сам писал, перед зеркалом и по памяти… два года трудился, уж после того как расстались мы с Аннушкой. Имею такую слабость: кисть уважаю. Даже бывало, покупали мои картины.
Он расплылся в улыбке, довольный похвалой, и вдруг махнул рукой в сторону занавески, за которой, как оказалось, скрывалась ещё одна комнатка:
— Вот, приглашаю тебя поглядеть, что после меня останется.
Заглянув туда, я понял, что ошибся с размерами домика. Комната была неширока — метра три в поперечнике, но тянулась в длину метров на восемь, не меньше.
Помещение словно делилось на три части. У самого входа стояла кровать, рядом шкаф и небольшой столик, на котором в беспорядке громоздились книги — в основном всё о военном деле.
В центре, напоминая о военном прошлом хозяина висела офицерская форма, поблескивая в полумраке орденами. На стенах — оружие, причём не только русское, но и заморское, а значит, трофейное. На некоторых предметах я даже заметил драгоценные вставки.
«А старик-то не так уж и беден, — пришла мысль. — Воры могли бы соблазниться… Хотя о чём я? Пушок будет рад, если кто-то рискнёт сюда залезть. С таким охранником опасаться нечего.»
А в дальней части помещения, на полу перед небольшим окошком, теснились картины разного размера и разной степени готовности. Там же стоял мольберт, или как его тут называют, и старенькое деревянное кресло, покрытое шкурой — явно медвежьей. Догадаться об этом было несложно: в военной части комнаты я уже видел несколько медвежьих голов — трофеи заядлого охотника, коим бравый вояка был.
— Садись, Алексей, — непререкаемым тоном распорядился он, указывая на кресло.
Пришлось подчиниться и сесть. «Надеюсь, блох не нацепляю, — мелькнуло в голове, — у старика тут бардак натуральный».
А дальше передо мной разыгрался целый театральный спектакль. Сначала старик показал свои детские рисунки времён Екатерины Великой — говорил, будто сама государыня хвалила его работы и даже одну картину приняла в подарок от родителей будущего художника. Потом пошли полотна с военной службы, в том числе портрет Суворова. На мой вкус — слишком пафосно и не особо похоже, но, может, он, видевший полководца лично, лучше меня понимал, как передать его образ. Да и вообще, кто я такой, чтобы критиковать? А старик сразу вызывал уважение: глыба, матёрый человечище!
Дальше — война с Наполеоном. На картинах было много батальных сцен: дым, пушки, кавалерия. Ефрем рассказал, что ушёл в отставку после битвы при Бородино, где был тяжело ранен и долго лечился. Тут я, конечно, не удержался и прочёл «свои» стихи — и, надо сказать, был обласкан и одарён.
Расчувствовавшись, старик подарил мне саблю. Якобы французского генерала, которого он сам уложил. Хм… на клинке, правда, какие-то иероглифы или знаки, гарда позолоченная, с изогнутым хвостом и косичками из тряпичных шнурков. Я в военном деле не спец, но, похоже, это оружие явно не французское.
Вещь дорогая, но отказаться было невозможно — видно сразу, подарок от души. «Отдарюсь!» — решил я про себя.
Потом пошёл мирный период: охота, женщины, балы… Никакой зауми, как у будущего Сальвадора Дали: всё просто и понятно для русского глаза. Берёза — так это берёза, медведь — он и есть медведь, а если баба нарисована (пардон, барышня), то всё при ней: и грудь, и декольте, и задница.
Много было картин природы, местных пейзажей: берёзовые рощи, речушки, поляны… Глядя на них, я почему-то припомнил советский фильм, где Невинный пытался втюхать Крачковской какой-то унылый пейзаж: «Отличная берёзовая роща! В ней, может, одних берёзовых дров кубометров сорок…»
Как мне показалось, художник показал далеко не всё. Кто знает — может, и в стиле «ню» у него рисунки имеются…
— Вот тебе, друг мой, ещё подарок, — под конец произнес Ефрем и протянул мне ещё одну картину. К счастью, небольшую, а то как бы Тимоха всё это добро на себе тащил?
На картине оказалось… моё семейство. Я — ещё маленький, отец — молодой и подтянутый, и мама… красивая, улыбается.
Глава 8
Разглядываю картину и отмечаю некоторые несуразности: мама у меня вроде меньше ростом была, да и такой красавицей я её не помню — обычная русская женщина. Отец взял её в жёны не из-за красоты или наследства — она ведь из бедных дворян, — а просто потому, что полюбил. Так бывает. Если бы мужики женились только на красавицах, человечество давно бы вымерло. А тут видно, приукрасили матушку. Художник, что с него взять — у них это профессиональное.
Отец… почему-то я его плохо помню. Пусть будет таким, как на портрете: невысокий, но уверенный в себе. Ротмистр — я теперь уже в погонах разбираюсь.
Я, честно говоря, выгляжу так себе — детская, глупая мордень, и не скажешь, что из этого простофили вырастет будущий миллионщик и поэт.
Ещё раз поблагодарил старика и засобирался обратно в гостиницу. В сенях неожиданно не обнаруживаю своего слуги. Нашёлся он во дворе, и не один, а в компании Пушка.
Пёс внимательно разглядывал стоящего у забора Тимоху. Обвислые уши и складчатая морда явно выражали мнение: «ужин нынче не тот». Как бы подтверждая мои мысли, он понюхал Тимохину ногу и презрительно отвернулся. Я бы тоже такую «каку» есть не стал!
Пушок — собака разборчивая, теперь смотрит на меня. А я, как стойкий оловянный солдатик, выхожу во двор, стараясь не выказать страха. Но, признаться, неуютно стало и мне: раскрыв мощную пасть, чтобы высунуть язык, собака натурально облизнулась.
Э! Ты чего? Я тоже невкусный!
— А ведь узнал он тебя! — воскликнул Ефрем Иванович. — Пушок, помнишь ли сорванца, что тебя малым за ухи таскал?
Я едва не выкрикнул: «Поклёп! Не было такого!», но сдержался.
— Ты чего молчал-то? Звал бы на помощь, — спросил я ару, когда мы уже тряслись на какой-то попутной телеге.
Её за две копейки поймал мой ловкий слуга и сам же заплатил! Вишь, не хотелось ему тащить огромную картину на себе. Предлог, конечно, убедительный: мол, «а вдруг уроню?», но я-то вижу — чистая лень это.
В голове вдруг возникло: «Пяток розог надо бы всыпать, чтоб к труду приучить». Мысль, клянусь, не моя, скорее всего, прежнего хозяина тела.
— Я пытался, но он порыкивать стал! — оправдывался настрадавшийся товарищ.
— А чего вообще во двор понесло?
— Так, в туалет захотелось.
— Ну что, сходил? — ехидно поинтересовался я.
— Хорошо, что сначала все дела сделал, а потом меня эта псина настигла, — честно признался пострадавший.
— А про породу откуда знаешь?
— Видел на картинке в книжке… рассказ Куприна про такую же собаку. Названия не помню. Хорошо написано, я читал. Куприн, правда, утверждал, что не «меделян» это, а «неделян» порода. А Ефрем говорит «мордаш». Сам не знает, а говорит!
Тимоха оживает. Сразу после вызволения из-под ареста он вообще молчал — зрелище было то ещё. Не скажу, что жутковатое, но уж точно непривычное: Тимоха и вдруг молчит… А сейчас, вижу, отходит от испуга — понемногу возвращается к своему естественному состоянию: болтать без умолку и раздражать этим окружающих.
Картину затащили в мой номер с немалым трудом. Теперь надо ломать голову, как закрепить её на карете, чтобы довезти до Костромы. Внутрь она точно не влезет, а снаружи — вдруг дождь?
И зачем я вообще на это подписался?
Пока, впрочем, небо чистое, значит, придётся крепить портрет к задку кареты. Одно худо — выехать смогу чуть позже, чем планировал.